— Слушайте, православные! Поверьте мне — монополька арестована. Господин писарь ездил в волость, чтобы разузнать.
— Что же он узнал?
— Не брешите!
— Обманешь — ноги оторвем!
Писарь, низкого роста мужичонка с красным, как перец, носом и остренькой бородкой, похожей на пучок мочалы, вышел вперед, тонко кашлянул и сказал:
— Господа обчество! Вот смотрите — крест кладу! — Он широким взмахом руки приложил пальцы ко лбу, к животу, к правому, а потом к левому плечу. — Был в волости. По тилихвону приказ прислали…
— По какому тилихвону?
— Что это еще за чудо?
Староста поднял руку:
— Тилихвон — это такая штука… кричишь в блестящую трубку, а тебя слышат аж в городе.
— Знаем — столбы сами ставили!
— Про монопольку скажи!
— Скажем! Сейчас писарь прочитает.
Писарь развернул лист бумаги и прочитал, что волостные старшины и старосты обязаны запретить продажу водки. Нельзя продавать ни одной бутылки. Полиция должна повесить замки на дверях и ключи забрать с собой. В Запорожанке ключи взял становой пристав и поехал в волость.
Вечером все Гамай собрались в доме отца. Хрисанф с Лидией, тринадцатилетним сыном Алексеем и восьмилетней Оксанкой, дочь Мария с мужем Епифаном и детьми — четырнадцатилетним Сидором и десятилетней Аринкой.
Марии Анисимовне помогали накрывать на стол дочь, внучки и невестка, расставлявшие миски с огурцами, помидорами, салом, жареной картошкой, пирожками. На столе красовался только что принесенный из погреба студень.
Мужчины сидели на завалинке и курили, а дети гоняли на выгоне мяч.
Опечаленный Никита Пархомович сидел молча. Не начинали разговора и младшие. Нарушил молчание Григорко, начав с шутки:
— Хрисанф! Тебе так и не пришлось понюхать японского пороху. Увильнул. Молодец! Как говорил наш покойный односельчанин дед Андрон: «Пускай сосед берет винтовку, а я дома возьму бабу на изготовку».
Отец сурово посмотрел на Григорка.
— Отец, не смотрите на меня так строго. Это не я придумал, а дед Андрон, — сказал Григорка отцу.
— Ну и словечко придумал Григорко — «увильнул»! Зачем мне было увиливать? Мне тогда было двадцать девять лет, в армию брали до двадцати семи. Для армии мы были уже старыми. Да оно и к лучшему. Думаешь, я переживал, что меня не угнали на войну с японцами?
— А ты думаешь, Хрисанф, что я рвусь на войну?
В разговор вступил Епифан:
— Меня вот совсем не брали В' армию. Пошел я в город на призывной пункт, а пучеглазый доктор начал мять мой живот, потом полез пальцами пониже, а я как закричу. Он аж присел и спрашивает: «Тяжелые мешки носил?» «Носил, — говорю, — и не мешки, а пятипудовые кули с пшеницей и рожью». Тогда доктор подозвал к себе мордастого офицера и сказал ему какое-то хитромудрое слово, а затем подошел ко мне и говорит: «У тебя, братец, грыжа, отпускаем по чистой». Вот так-то было. Ну и долго наши женщины возятся, уже и живот подтянуло.
— Тебе, Епифан, поскорее бы к столу, чтобы опрокинуть чарку, — посмотрел на него, покачав головой, Никита Пархомович.
— Вот и неправду говорите вы, мой хороший тесть. Царь запретил продажу водки. И вы ходили в монопольку, а там на двери замок.
— Ну и что?
— А то, что на столе будет закуска — и сало, и огурцы, и хлеб, а пить придется воду.
— Я сейчас вытащу из колодца холодненькой, — услышав слова Епифана, переступила порог Мария Анисимовна.
— Куда вы, мама? — остановил ее Григорко. — Еще чего не хватало. Столько мужиков, а вы беретесь за ведро.
— Спасибо за водичку, золотая моя теща, у нас есть свой колодец, — вскочил с завалинки и согнулся в поклоне Епифан. Он привык гнуть спину, служа в Белогоре у купца приказчиком. Привык кланяться покупателям и дома любил порисоваться. — Вот, посмотрите! — Он вытащил из кармана широких полотняных шароваров бутылку водки. — Видите? Стыдно идти в гости с пустыми руками. Свояка родного провожаем. Да и у Никиты Пархомовича что-нибудь да найдется. Пошли в хату. Выпьем в последний раз, помянем монопольку.
Если бы Мария Анисимовна спросила себя, спала ли она в эту ночь, то, наверное, не смогла бы твердо ответить. Долго сидели за столом. Починенная Пархомом кукушка уже прокуковала двенадцать, дети дремали в углу на лавке, а взрослые все еще сидели. Хотя разговор и не клеился, но в него, как щепки в угасающий костер, подбрасывали слова то старшие, то младшие. Вставлял свое и Епифан-пустомеля. Выпив лишнего, он стал что-то нести о своей грыже, пытался закатать штанину, но жена дергала его за рукав сорочки, и он снова хватался за чарку. Григорко почти ничего не сказал. Он выпил одну небольшую рюмку и больше к ней не прикасался. Его тревожили скорбные глаза матери. Она, будто сонная, приносила и ставила на стол огурцы, сало, спелые помидоры, часто останавливая свой печальный взор на сыне. Григорко видел, что мать переживает. Мария и Лидия тоже заметили, что Мария Анисимовна не в себе.