Никита Пархомович молча обнял сына и трижды поцеловал. Не мог ничего сказать. Подавлял в себе боль, печаль, горе.
После родителей с Григоркой прощались Хрисанф и Епифан, их жены и дети. И целовали, и плакали, и долго смотрели на него. А Епифан пришел со своими припасами. Вытащил из кармана полкварты и металлическую кружку.
— Ну, Григорко! Надо на дорогу, чтобы колеса да оси не скрипели. Бери! — налил в кружку водки.
Мария Анисимовна кивком головы разрешила сыну. Григорко взял кружку, надпил немного, поморщился и выплеснул водку вверх.
— Что ты сделал?! — завопил Епифан. — Такое добро! Теперь же нет монопольки!
— Считай, что я выпил. Не сердись, Епифан. Вернусь — тебе полную кварту поставлю.
Староста вышел на крыльцо и громко произнес:
— Люди добрые! Прощайтесь! Пускай воины садятся на телеги. Пора ехать.
Тысячеголовая толпа пришла в движение. Еще громче зарыдали и заголосили женщины, причитая:
— Ой, сынок, сынок мой!
— Любимый муж мой!
— Да куда же вас везут, куда вас гонят!
— Посмотри на ребенка. Посмотри!
И двинулись с площади. Шли, покачиваясь, мобилизованные, окруженные большой толпой сельчан. Из-под тысячи ног поднимались клубы пыли. А люди все шли и шли. Шли и рыдали молодые жены и старые матери. Заливались плачем младенцы на руках молодиц. Дети не понимали, что творится вокруг, и поэтому громко кричали. Со страхом перекочевывали они из рук матерей в отцовские. А отцы, целуя их, снова передавали матерям. Дети поднимали крик, и никто не унимал их, потому что матери сами рыдали, не вытирая слез, держась за мужей, захмелевших от водки и от горя.
В толпе шли и Гамаи, взявшись крепко за руки, чтобы не потеряться. Уже миновали околицу и вышли в поле, шагали мимо нив ржи и пшеницы. Шумела колосьями безбрежная нива, а хлеборобы забыли о жатве, о косах и граблях, уходили куда-то далеко от родных наделов. Шли задумчивые, под аккомпанемент печальных рыданий. Шли и думали: возвратятся ли домой, чтобы, расправив плечи, размахнуться косой и пойти, пойти ручка за ручкой, кладя на стерню золотые стебли с тучным колосом. Не один мысленно брел вдоль поля со спутницей косой и слышал, как врезается она в желтую стену зрелой ржи — дси-дси-дси-дси.
Шли, витая мыслями где-то далеко. И вдруг услышали, как Григорко Гамай, приблизившись к своему наделу, исступленно закричал:
— Земля моя! Рожь моя! Прощайте! Я вернусь! — и упал на обочину дороги, целуя жесткие стебли, припадая губами к тяжелым колосьям.
Запорожане растянулись вдоль дороги длинной колонной.
Увидев, что остановился Григорко, завтрашние солдаты, словно по команде, бросились к тем участкам, где проходили в этот момент. Более двухсот мобилизованных упали ниц перед созревшими рожью и пшеницей, ячменем, овсом. Целовали колосья и срывали их себе на память, старательно завертывали в чистые тряпочки, заменявшие им платочки, и прятали в карманы.
Староста ехал впереди на бегунках. Остановил своего коня, оглянулся, сошел на дорогу и терпеливо ждал. В эту минуту сердце его тронула жалость к своим односельчанам, из которых многие не вернутся домой, чтобы поклониться родной земле.
Когда после долгих мытарств Пархом все-таки вернулся в Юзовку, становой пристав сразу вспомнил о нем. Получив донос от своих прислужников о возвращении прокатчика Гамая, он прежде всего поинтересовался, где тот остановился. Узнав, что Гамай женится на дочери рабочего завода Боссе, успокоился. «Пускай играет свадьбу, — потирал от радости руки. — Значит, повзрослел. Будет послушным. Набегался. Теперь возле жены сидеть будет. Одним бунтовщиком станет меньше».
Сыграли скромную свадьбу.
Пригласили ближайших родственников семьи Кагарлыков. Перед свадьбой отец Сони Николай Пафнутьевич сказал Пархому:
— Послушай, мой долгожданный зять! — Он особенно подчеркнул слово «долгожданный», потому что Соня долго ждала своего Пархома, целых шесть лет! — К тебе присматривается полиция, да и меня на заводе не очень-то любят. Кроме того, ни у меня, ни у тебя нет лишних денег. Давай устроим скромную свадьбу. Кто у тебя тут есть из родственников или знакомых?
— Не так много. Я думаю пригласить одного земляка. Очень хороший человек, на шахте номер пять коногоном работает, Максим Козырь, дразнят его «цыганом».
— Так это хорошо! Коногон, простой рабочий. Тихий, смирный?
— Тихий.
— Значит, полиция не придерется. А водку хлещет?
— Так же, как вы и я.
Николай Пафнутьевич еще больше обрадовался. На его широком лице, обрамленном русой бородой, засияла улыбка.