— Это дело известное, — доносится из другого угла палаты. — Я тоже танцевал в тех проклятых снежных окопах. И кто их придумал?
— Кто же? Наверное, тот самый цесарь, лысый Франц-Иосиф, — громко говорит Пархом. — Он и до сих пор бесится, обозленный на всех за убийство сына.
— А разве плешивый таракан с усами, немецкий Вильгельм, не бесился, когда наши взяли Перемышль? — послышался голос от дверей.
Беседа велась осторожно, с оглядкой, ругали иноземных царей, а о России ни единым словом не обмолвились.
Из темноты кто-то шепелявым голосом произнес:
— А я бы всех этих царей-псарей собрал бы вместе, связал одной веревкой и упек бы в окопы голыми. Упек бы и сказал: посидите тут, сволочи, понюхайте, чем пахнет в этих окопах, да еще покормите вшей, как мы кормили.
— Голых! Ха-ха-ха! Вот здорово придумал! — включился в разговор новый собеседник. — Ей-богу, здорово сказано: «Покормите вшей». Я лежу тут уже месяц, а все чешусь. И нет вшей, а чешусь, потому что до сих пор кожа чешется, как вспомню про это насекомое.
— Значит, эта война нужна Францу-Иосифу и Вильгельму? Да? — спросил собеседников Пархом.
— Да, наверно, им, — ответил шепелявый.
— Так почему же австрийские и немецкие рабочие не могут взять за холку вильгельмов и францев и ткнуть носом в песок, как шкодливых котов, да и сказать: «Вот так, вот так вам, чтобы не гнали людей на убой!»? — обратился Пархом к шепелявому.
— Молодец! Молодец! Так им и нужно! — раздались голоса.
Пархом своими словами будто высекает искру, его поддерживают собеседники, и постепенно разгорается огонек задушевной беседы, каждый высказывает свое, наболевшее. А оно, это свое, оказывается общим горем этих обездоленных, искалеченных людей.
После этого разговора Пархом еще больше сблизился с Павлом Яковлевым. Однажды как будто между прочим Пархом сказал, что давно хочет понять, на чьей же стороне правда, где ее искать. Яковлев посмотрел на него пронизывающими, как бы проникающими в глубь души глазами, и впервые на его губах появилась чуть заметная улыбка.
— Искать правду? Она… — Он подбирал слова. — Она всюду, неуловима. Она как добро. Говорят, добро. А кто видел это добро? Это категория…
— Что такое категория? — наклонился к нему Пархом. — Где вы слыхали это слово?
— Люди учили. Один ученый человек в Петербурге пытался все растолковать по-научному.
— Так вы, дядя Павел, в высоких школах петербургских учились?
— Какой я тебе дядя? — строго спросил Яковлев.
— Не сердитесь, Павел…
— Яковлевич.
— Павел Яковлевич, это у нас в селе так обращаются к хорошим людям.
— Если к хорошим, это приятно. Ты сельский-сельский, а язычок острый.
— Наострили добрые люди за десять лет. У нас на заводе есть кому наострить.
— Десять лет! На каком заводе?
— Есть такой небольшой, Юзовским называется.
— Ого, небольшой! Так это же завод, каких мало!
— Какой ни есть, а тысячи людей и там трудятся. А вы как же это из Путиловского до высоких школ вознеслись, Павел Яковлевич?
— Никуда я не возносился… Пошли в коридор, покурим.
Скрутив «козьи ножки», они прислонились к окну в конце коридора.
— Я, Пархом, никакой высокой школы не проходил, а о категории слыхал в кружке, один студент рассказывал. Жаль парня, в Сибирь сослали.
— Его в Сибирь, а моего отца в Архангельскую губернию медведей ловить. Почему вы так смотрите, Павел Яковлевич? Думаете, меня подсадили к вам.
— Что ты наежился?
— Да я и сам не из тех, что протягивают пальцы, чтобы их собаки кусали. Остерегаюсь, потому что немало развелось шпионской сволочи, так и принюхиваются, чем пахнет.