На следующее утро я получил известие от начальника. Прошение о помиловании было отклонено.
Когда я услышал это, то передо мной словно упал плотный чёрный занавес, отрезав от света и лишив доступа воздуха. Я словно оказался в непроглядной тёмной яме, онемевший и разбитый.
Что будет теперь с бедным Диком? Как я буду выглядеть в его глазах? Если бы я не сказал ему, что сегодня всё станет известно, то мог бы ещё поводить его за нос, но он ведь знал! Он будет ждать меня! Весь день он будет думать только об этом. С каким лицом я покажусь в его коридоре в этот вечер?!
Я пришёл туда, и вот он — Дик, меряет коридор шагами. Кожа да кости, тюремная роба висит, как на вешалке. Осунувшееся лицо повернулось ко мне, в глазах было такое просяще-ожидающее выражение, в них было столько надежды, что остатки мужества покинули меня.
Я попытался сказать, но не смог — слова застревали в горле.
Кровь отлила от его смуглых щёк, он страшно побледнел: казалось, его посеревшая кожа обратилась в пепел, сквозь который пылающими углями сверкали глаза. Он всё понял. Он лишь стоял и смотрел на меня с видом человека, услышавшего свой смертный приговор. А я так ничего и не сказал. Через несколько мучительно долгих мгновений он протянул мне руку.
— Ничего, Эл, — глухо проговорил он. — Мне плевать. Чёрт бы всё побрал, мне без разницы…
Но ему вовсе не было плевать. Это известие доконало его, разбило его сердце. Больше у него не было сил бороться. Через месяц его поместили в лазарет.
Он умирал. Лечение уже не могло помочь. Я хотел написать его старой матери, но это только причинило бы несчастной женщине ещё больше страданий. Ей бы всё равно не разрешили прийти и проведать его. Начальник не мог нарушить закон. Так что я навещал Дика несколько раз в неделю, садился рядом и разговаривал с ним. Завидев, как я вхожу в палату и иду к его койке, он протягивал руку и улыбался. И когда я смотрел в эти живые, умные, полные тоски глаза, мне каждый раз словно нож в сердце вонзался. Дик больше не упоминал о своей старой матери.
В это время я уже сделался в кутузке видной персоной — будучи секретарём начальника, мог разгуливать по тюремной территории, где хотел. Если бы не эта относительная свобода, то Дик помер бы, а у меня не было бы даже возможности свидеться с ним в его последние дни: когда узник попадал в больницу, все его связи с бывшими собратьями по отсидке отсекались.
Бывало, больные лежали по нескольку месяцев, не получая ни единого слова привета от сокамерников — своих единственных друзей. Они страдали и умирали, лишённые даже намёка на простое участие.
Я был единственным, кто навещал Дика. Его часто называли «шилом в заднице» за его беспокойный характер, а также за то, что он был сущим гением по части механики. Он лежал и выкашливал остатки своей жизни, и всё же по-прежнему был самой мягкой и незлобивой душой во всей тюрьме. Он взирал на свои страдания и грядущую смерть, как зритель в театре смотрит пьесу. Иногда на него вдруг находило нечто странное. Однажды он обратился ко мне с необычной задумчивостью в голосе.
— Эл, как ты думаешь, для чего я родился на свет? — спросил он. — Вот как бы ты сказал — жил я или не жил?
Я не нашёлся что ответить. О себе я бы мог сказать — я жил и получил массу радости от жизни. А вот Дик… Но он моего вердикта и не ожидал.
— Помнишь журнал, что твой друг Билл сунул мне? Я прочитал его от корки до корки. Он мне ясно показал, чего я стою. Он рассказал, какой должна быть настоящая жизнь. Мне тридцать шесть лет, и я умираю, даже и не начав жить. Вот, посмотри сюда, Эл.
Он протянул мне клочок бумаги, на котором в столбик были выписаны короткие фразы.
— Это то, чего я в жизни не сделал. Вот подумай об этом, Эл. Я никогда не видел океана, никогда не пел, не танцевал, никогда не был в театре, никогда не видел по-настоящему хорошей картины, никогда не молился от души… Эл, ты знаешь — я никогда в жизни не разговаривал с девушкой! За всю жизнь ни одна из них не улыбнулась мне. Вот я и хотел бы понять, зачем родился.
Однажды выдалась неделя, когда у меня было столько работы, что я не смог выкроить времени, чтобы навестить Дика. Как-то очень поздно вечером я заглянул в почтовое отделение перекинуться словцом с Билли Рейдлером. По дорожке в сторону морга, насвистывая, шёл негр, громадный детина, возивший туда трупы. Обычно мы с Билли выглядывали, спрашивали имя покойника, и на этом наше любопытство истощалось. Страдания и смерть были для нас делом привычным. Но в эту ночь негр стукнул в окно.
— Масса Эл, ни в жись не додумаетесь, кого я сёдня везу в дохляцкую.