Кто-то дважды выстрелил в меня, пули оцарапали мне шею. Я обернулся. В комнате висело серое облако пороховой гари, от виски меня шатало из стороны в сторону, но сквозь завесу дыма я видел, что бармен целит мне прямо в голову. Ещё две пули пролетели мимо цели. Я выстрелил прямой наводкой в физиономию бармена, и тот свалился.
Это меня немного отрезвило; я бросился к двери. Толпа немытых мексиканцев гудела мне вслед. Мой шестизарядник был пуст. Как раз в тот момент, когда я уже было выскочил на улицу, кто-то въехал мне своим сорок пятым по башке. Очнулся я в кутузке.
Я не мог сообразить, как меня угораздило оказаться здесь. Ничего не помнил, кроме ужасного удара по голове. Мне сказали, что я убил человека, и спросили, есть ли у меня друзья. Цыпа был единственным парнем на ранчо, к которому я мог бы обратиться за помощью. Он был сорвиголова и ради меня разнёс бы в щепки весь городок. Я был уверен, что он в лепёшку разобьётся, но вытащит меня отсюда.
Кутузка представляла собой деревянный сарай восемь на десять футов. Там меня держали шесть недель под присмотром мексиканца по имени Пит. Тот сидел на солнышке снаружи и описывал мне мою казнь, не скупясь на живописные подробности. Каждое утро он разделывался со мной новым способом. Но вообще-то он был неплохим парнем, и через неделю после знакомства мы подружились. Пит был типичным мексиканцем — вероломным и коварным по отношению к чужакам и по-собачьи преданным друзьям.
Меня повесили бы без малейшего сожаления, точно так же, как любой из них не моргнув глазом утопил бы не нужного в хозяйстве котёнка, но ненависти ко мне как к убийце никто не испытывал. Человеческая жизнь ценилась дёшево в этом коровьем краю.
Однажды утром Пит просунул голову между прутьями решётки и осиял меня своей желтозубой лошадиной улыбкой:
— Твой падре, он приехать, — сказал он.
Меня как молнией шарахнуло. Я подумал, что Пит меня разыгрывает. Он повторил:
— Твой падре, приятель, он приехать.
Да лучше бы меня повесили на первом попавшемся дереве! Я не хотел встречаться с отцом. В память навеки впечаталась картина, как отец валяется на пороге лавки Шрибера. Но я помнил также и о многом хорошем, что он сделал, и эти воспоминания уравновешивали друг друга. Я не хотел, чтобы он видел меня в этом сарае, с мексиканцем-охранником. В первый раз за всё время меня охватило раскаяние за содеянное.
Цыпа приложил руку — это он сообщил отцу. Как-то в припадке меланхолии я доверился ему. Мы были тогда вместе в ночном. Жаркий вечер донимал нас своим тяжёлым дыханием, скот вёл себя беспокойно: бычки сшибались и со скрежетом скрещивали рога. Наконец, нам кое-как удалось угомонить их, и тогда на нас опустилась та необъятная тишина ночи, которая окутывает бескрайние равнины, словно молчание смерти.
Близилась буря. Мы опасались, что скот впадёт в буйство. Мы с Цыпой не сходили с коней, медленно объезжая стадо и приговаривая нараспев, чтобы успокоить его. Издали донеслись раскаты грома. Молния расщепила тьму, жутковатой вспышкой отразившись в бычьих рогах.
Я чувствовал себя одиноким и покинутым, весь во власти дурных предчувствий. Мне хотелось домой. С той поры, как погиб Джим Стентон, я частенько задумывался о возвращении. Я устал от одиночества, устал от всех этих обширных пастбищ. Хотелось узнать, чтó там с моим отцом и братьями. Я хотел, чтоб они узнали, если я вдруг умру. В эту ночь я и сказал Цыпе, чтобы он написал родственникам моего отца в Чарлстон, штат Вирджиния, если со мной что случится.
Пит стоял и ухмылялся. Никогда ещё в своей жизни я так не сгорал от стыда и унижения. Хотелось бежать куда глаза глядят. Я вышел из тёмного угла, чтобы умолять Пита выпустить меня и… Мой отец, спокойный, добрый, с улыбкой смотрел на меня, протянув руку сквозь прутья решётки <…>
Глава IV
Отец смотрел на меня с таким выражением, словно это он был виновен в трагедии, а не я. Это меня несколько приободрило. И надо сказать, ни слова упрёка я от него не услышал — ни тогда, ни все последующие годы.