Уже не первый год бродяжит молодой мауфатан в поисках работы. Но сейчас он в другом Провансе.
Здесь, на равнине, больше простора, больше горячего солнца, сверкают Рона и Дюранс. Необузданно пышен короткий праздник весны в долинах. Между бурями марта и апреля и жаром мая и июня всё торопится отцвести, развернуть листья, выбросить побеги. Розово-белыми облаками окутывается сначала миндаль, за ним абрикосы, яблони, груши. Французы называют это пудрой весны. Тонко и сладко пахнет лимон; сияющие алебастром венчики соседствуют на нем с тяжелыми плодами. Поля тоже полны ароматов. Цветущие травы теснятся вдоль межей, у оград, переполняют овраги. Здесь не просто тимьян, а тимьян разных сортов; не чабер, а два десятка его разновидностей; не одна лаванда, а множество — от добела выцветшей синей до темно-фиолетовой. И кроме того, лавандин.
Однако прокормиться в этом, по словам поэта, «фантастическом царстве счастья и радости», что «одним именем своим чарует мир», немногим легче, чем в бесплодных горах. Не случайно зовут Прованс краем благоухающей нищеты. Те же силы, что отторгли отца от клочка земли, неотвратимо толкали теперь сына от селения к селению, от городка к городку. И что его ожидало? Не на этот ли вопрос ответил Жан Ришпен в «Кончине путника» — поэме, прочитанной им на открытой сцене в Оранже в дни девяностолетия Фабра?
Ришпен говорил о состарившемся бродяге, который, умирая на дороге, вспоминает счастливые минуты, выпавшие на его долю. Когда он был еще ребенком, добрая хозяйка позволила ему в промозглый день посидеть у теплой печи. Юношей, в пору, когда цветет барвинок, он любовался издали белолицыми красавицами, гулявшими в тени деревьев. Случай оставлял для него сухой стожок на лугу; ему, бывало, подносили чашку молодого вина, подвигали на угол стола миску жирного супа, а зимой даже открывали дверь конюшни, чтоб не замерз ночью… Нет, нигде в мире, даже на небесах, не может быть бездомному лучше, чем на земле, вздыхал в последний свой час путник Ришпена.
Анри мечтал о другом. Конечно, земля прекрасна и для бродяги, но бродяжить не лучшее занятие для человека. Он хотел найти место, где можно дышать свободнее, нежели перед чужим порогом, который так трудно переступить, чтобы, сжимая в руке шляпу, спросить, нет ли какой работы.
Он вырвался с предначертанной ему орбиты, ушел от поджидавшей его судьбы. Попалось ли ему объявление, вывешенное на площади перед мэрией в Апте или Арле? Или, подойдя к выложенному камнем фонтану глотнуть воды, услышал разговор двух женщин, наполнявших ведра? Или, возле Кавайона, собираясь заночевать в поле и присев на обочине, вынул из плечевого мешка завернутый в газету кусок хлеба с козьим сыром и, прочитав по привычке обрывок старого номера «Меркюр Аптезьен», нашел сообщение, от которого захватило дух. Конкурс на стипендию в авиньонскую Эколь Нормаль!
Эколь Нормаль! Три года бесплатной учебы, стол и кров, а по окончании — диплом учителя. Разве не головокружительная перспектива для юноши, который, перебиваясь случайным заработком, делит последний грош между хлебом и книгой?
Надо поспеть к началу экзаменов в Авиньон. Анри не впервые отмерять такие концы. Он попытает счастья.
В ту ночь ему снились сладкие сны. Но теперь не двадцать четыре утенка, одетые в желтый бархат, а голубь с шершавой обложки обернулся Синей птицей надежд и обещаний.
Анри видел себя на Звонком Острове, как назван Авиньон его любимым Рабле. «Словно все на Звонком Острове, — говорил Пантагрюэль, — били в сковороды, котлы, тазы, кимвалы…» Шум, может, и несносен, но «не утихает с тех пор, как здесь жили папы…». Все, кто писал об этом городе, утверждали, что «нет в мире равного ему по веселью, оживленности, обилию празднеств». «Улицы задрапированы коврами, засыпаны цветами. Из домов, окружающих папский дворец, несется мерное звяканье спиц, которыми плетутся кружева, шум челноков, ткущих парчу для облачения, звон молоточков, чеканящих сосуды… Где-то настраивают органы, снизу, с моста Бенезет, — там пляшут фарандолу, — долетает гром тамбуринов, а надо всем плывет гул колоколов. Счастливое время, счастливый город! Время алебард, которые служили только для парадов, и тюрем, в которых заключенным давали вино. Народ не знал тогда, что такое голод…»
Очень легко и не слишком правдоподобно выглядит многое в иных книгах. Но недаром говорят французы, что легенда — это красивая история, а история — часто тоже легенда, только далеко не столь красивая… Во всяком случае, теперь народ знает, что такое голод. И уж кто-кто, а Анри давно с ним знаком. Впрочем, неутоленная жажда знаний бывает злее голода.