Выбрать главу

II. 1939

Творчество

Я видел, как рисуется пейзаж: сначала легкими, как дым, штрихами набрасывал и черкал карандаш траву лесов, горы огромной камень. Потом в сквозные контуры штрихов мозаикой ложились пятна краски, так на клочках мальчишеских стихов бесилась завязь — не было завязки. И вдруг картина вспыхнула до черта — она теперь гудела как набат. А я страдал — о, как бы не испортил, а я хотел — еще, еще набавь! Я закурил и ждал конца. И вот все сделалось и скушно и привычно. Картины не было — простой восход мой будний мир вдруг сделал необычным.
Картина подсыхала за окном.

Новелла

От рожденья он не видел солнца. Он до смерти не увидит звезд. Он идет. И статуй гибких бронза смотрит зачарованно под мост. Трость стучит слегка. Лицо недвижно. Так проходит он меж двух сторон. У лотка он покупает вишни и под аркой входит на перрон. Поезда приходят и уходят, мчит решетка тени по лицу. В город дикая идет погода тою же походкой, что в лесу. Как пред смертью — душным-душно стало. И темно, хоть выколи глаза. И над гулким куполом вокзала начался невидимый зигзаг. Он узнал по грохоту. И сразу, вместе с громом и дождем, влетел в предыдущую глухую фразу — поезд, на полметра от локтей. А слепой остался на перроне. И по скулам дождь прозрачный тек. И размок в его больших ладонях из газеты сделанный кулек. (Поезд шел, скользящий весь и гладкий, в стелющемся понизу дыму.) С неостановившейся площадки выскочила девушка к нему. И ее лицо ласкали пальцы хоботками бабочек. И слов — не было. И поцелуй — прервался глупым многоточием гудков. Чемодан распотрошив под ливнем, вишни в чайник всыпали. Потом об руку пошли, чтоб жить счастливо, чайник с вишнями внести в свой дом. …………… И, прикуривая самокрутку, у меня седой носильщик вдруг так спросил (мне сразу стало грустно): «Кто еще встречает так сестру?» Только б он соврал, старик носильщик.

Будни

Мы стоим с тобою у окна, смотрим мы на город предрассветный. Улица в снегу как сон мутна, но в снегу мы видим взгляд ответный.
Это взгляд немеркнущих огней города, лежащего под нами. Он живет и ночью, как ручей, что течет, невидимый, под льдами.
Думаю о дне, что к нам плывет от востока по маршруту станций — принесет на крыльях самолет новый день, как снег на крыльев глянце.
Наши будни не возьмет пыльца. Наши будни — это только дневка, чтоб в бою похолодеть сердцам, чтоб в бою нагрелися винтовки.
Чтоб десант повис орлом степей, чтоб героем стал товарищ каждый, чтобы мир стал больше и синей, чтоб была на песни больше жажда.

Маяковский

(Последняя ночь государства Российского)

Как смертникам жить им до утренних звезд, и тонет подвал, словно клипер. Из мраморных столиков сдвинут помост, и всех угощает гибель. Вертинский ломался, как арлекин, в ноздри вобрав кокаина, офицеры, припудрясь, брали Б-Е-Р-Л-И-Н, подбирая по буквам вина. Первое пили борщи Бордо, багрового, как революция, в бокалах бокастей, чем женщин бедро, виноградки щипая с блюдца. Потом шли: эль, и ром, и ликер — под маузером все есть в буфете. Записывал переплативший сеньор цифры полков на манжете. Офицеры знали — что продают. Россию. И нет России. Полки. И в полках на штыках разорвут. Честь. (Вы не смейтесь, мессия.) Пустые до самого дна глаза знали, что ночи — остаток. И каждую рюмку — об шпоры, как залп в осколки имперских статуй. Вошел    человек      огромный,        как Петр, петроградскую    ночь      отряхнувши, пелена дождя ворвалась с ним.      Пот отрезвил капитанские туши. Вертинский кричал, как лунатик во сне, — «Мой дом — это звезды и ветер… О черный, проклятый России снег — я самый последний на свете…» Маяковский шагнул. Он мог быть убит. Но так, как берут бронепоезд, воздвигнутся он на мраморе плит как памятник и как совесть. Он так этой банде рявкнул: «Молчать!» — что слышно стало:    пуст      город. И вдруг, словно эхо, — в дале-о-оких ночах его поддержала «Аврора».

12. XII. 1939 г.

Хлебников в 1921 г.

(Из цикла «Учителя»)

В глубине Украины на заброшенной станции, потерявшей название от немецкого снаряда, возле умершей матери — черной и длинной — окоченевала девочка у колючей ограды.
В привокзальном сквере лежали трупы; она ела веточки и цветы, и в глазах ее, тоненьких и глупых, возник бродяга из темноты.
В золу от костра, розовую, даже голубую, где сдваивались красные червячки, из серой тюремной наволочки он вытряхнул бумаг охапку тугую.
А когда девочка прижалась к овалу теплого света и начала спать, человек ушел — привычно устало, а огонь стихи начал листать.
Он, просвистанный, словно пулями роща, белыми посаженный в сумасшедший дом, сжигал свои марсианские очи, как сжег для ребенка свой лучший том.
Зрачки запавшие. Так медведи в берлогу вжимаются до поры, чтобы затравленными напоследок пойти на рогатины и топоры.