Выбрать главу
Как своего достоинства версию, смешок мещанский он взглядом ловил, одетый в мешен с тремя отверстиями: для прозрачных рук и для головы.
Его лицо как бы кубистом высеченное: углы косые скул, глаза насквозь, темь наполняла въямины, под крышею волос излучалась мысль в года двухтысячные.
Бездомная,    бесхлебная,      бесплодная судьба (поскольку рецензентам верить) — вот эти строчки, что обменяны на голод, бессонницу рассветов — и на смерть (следует любое стихотворение Хлебникова).

IV. 1940

«Самое страшное в мире…»

Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю Котовского разум, Который за час перед казнью Тело свое граненое Японской гимнастикой мучит. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю мальчишек Идена, Которые в чужом городе Пишут поэмы под утро, Запивая водой ломозубой, Закусывая синим дымом. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю солдат революции, Мечтающих над строфою, Распиливающих деревья, Падающих на пулемет!

X. 1939 г.

Дождь

Дождь. И вертикальными столбами дно земли таранила вода. И казалось, сдвинутся над нами синие колонны навсегда.
Мы на дне глухого океана. Даже если б не было дождя, проплывают птицы сквозь туманы, плавниками черными водя.
И земля лежит как Атлантида, скрытая морской травой лесов, и внутри кургана скифский идол может испугать чутливых псов.
И мое дыханье белой чашей, пузырьками взвилося туда, где висит и видит землю нашу не открытая еще звезда,
чтобы вынырнуть к поверхности, где мчится к нам, на дно, забрасывая свет, заставляя сердце в ритм с ней биться, древняя флотилия планет.

1940

194… г

Высокохудожественной строчкой не хромаете, вы отображаете удачно дач лесок. А я — романтик. Мой стих не зеркало — но телескоп. К кругосветному небу нас мучит любовь: боев за коммуну мы смолоду ищем. За границей в каждой нише по нищему, там небо в крестах самолетов — кладбищем, и земля вся в крестах пограничных столбов. Я романтик — не рома, не мантий, — не так. Я романтик разнаипоследних атак! Ведь недаром на карте, командармом оставленной, на еще разноцветной карте    за Таллином пресс-папье покачивается,    как танк.

«Я вижу красивых вихрастых парней…»

Я вижу красивых вихрастых парней, что чихвостят казенных писак. Наверно, кормильцы окопных вшей интендантов честили так.
И стихи, что могли б прокламацией стать и свистеть, как свинец из винта, превратятся в пропыленный инвентарь орденов, что сукну не под стать.

1941

«Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..»

Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник! Что? Пули в каску безопасней капель? И всадники проносятся со свистом вертящихся пропеллерами сабель. Я раньше думал: «лейтенант» звучит «налейте нам». И, зная топографию, он топает по гравию.
Война ж совсем не фейерверк, а просто — трудная работа, когда —    черна от пота —      вверх скользит по пахоте пехота. Марш!    И глина в чавкающем топоте    до мозга костей промерзших ног    наворачивается на чеботы    весом хлеба в месячный паек.    На бойцах и пуговицы вроде    чешуи тяжелых орденов.    Не до ордена.    Была бы Родина    с ежедневными Бородино.

Хлебниково — Москва

26. XII. 1942 г.

Григорий Левин

Слово о поэте и друге

Когда я думаю о молодой поэзии начала сороковых годов, такой богатой дерзаниями и поисками, такой юношески угловатой и напористой, одно имя среди первых загорается в этом ряду — имя Михаила Кульчицкого.

Поэтический путь Кульчицкого рано оборвала война. Но если сравнить его творчество с тем, что писали тогда его сверстники — Михаил Львов, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, если сравнить Кульчицкого с Павлом Коганом и Николаем Майоровым, жизнь которых оборвалась так же рано, можно будет заметить, что в те, довоенные, годы Кульчицкий был резче, острее, угловатее всех. Рядом с умной, логически четкой и остро проблемной поэзии Слуцкого, рядом с ориентированной во многом на классическую традицию эпически-величавой поэзией Майорова и романтически-возвышенной Павла Когана поэзия Кульчицкого выделялась своим мощным эмоциональным напором, крепкой мужской хваткой стиха, горячей, взвихренной его темпераментностью. Полемической остротой и резкостью видения стих Кульчицкого был, может быть, в чем-то сродни некоторым стихам тех лет Николая Глазкова.

Мне думается, что именно у Кульчицкого наиболее страстно и сильно выразилась общая черта поколения — протест против схематичности, «официозности» в раскрытии большой политической темы времени, настойчивое, убежденное обращение к двадцатым годам как к хранилищу революционной чистоты и принципиальности, чуждой каких бы то ни было нравственных компромиссов. Бескорыстие революции заполонило душу Кульчицкого. Ему равно были чужды и холодные отписки от гражданской темы, в которых поэт, говоря словами Маяковского, «все входящие срифмует впечатления и печатает в журнале исходящем», и измельченное лирикописание, лишенное гражданской широты и размаха. Характерно, что и теме России, так волновавшей в те годы и Павла Когана, и Николая Майорова, Кульчицкий предпослал собственные строки: «И коммунизм опять так близок, как в девятнадцатом году». Революционная традиция была смыслом и существом поэзии Кульчицкого.