Выбрать главу

«Я с поезда. Непроспанный, глухой…»

Я с поезда. Непроспанный, глухой. В кашне, затянутом за пояс. По голове погладь меня рукой, примись ругать. Обратно шли на поезд. Грозись бедой, невыгодой, концом. Где б ни была ты — в поезде, вагоне, — я все равно найду, уткнусь лицом в твои, как небо, светлые ладони.

Весеннее

Я шел веселый и нескладный, почти влюбленный, и никто мне не сказал в дверях парадных, что не застегнуто пальто.
Несло весной и чем-то теплым, а от слободки, по низам, шел первый дождь, он бился в стекла, гремел в ушах, слепил глаза, летел, был слеп наполовину, почти прямой. И вместе с ним вступала боль сквозная в спину недомоганием сплошным.
В тот день еще цветов не знали, и лишь потом на всех углах вразбивку бабы торговали, сбывая радость второпях. Ту радость трогали и мяли, просили взять, вдыхали в нос, на грудь прикладывали, брали поштучно, оптом и вразнос.
Ее вносили к нам в квартиру, как лампу, ставили на стол, — лишь я один, должно быть, в мире спокойно рядом с ней прошел.
Я был высок, как это небо, меня не трогали цветы, — я думал о бульварах, где бы мне встретилась случайно ты, с которой я лишь понаслышке, по первой памяти знаком, — дорогой, тронутой снежком, носил твои из школы книжки…
Откликнись, что ли! Только ветер да дождь, идущий по прямой… А надо вспомнить — мы лишь дети, которых снова ждут домой, где чай остыл, черствеет булка… Так снова жизнь приходит к нам последней партой, переулком, где мы стояли по часам…
Так я иду, прямой, просторный, а где-то сзади, невпопад, проходит детство и валторны словами песни говорят.
Мир только в детстве первозданен, когда, себя не видя в нем, мы бредим морем, поездами, раскрытым настежь в сад окном, чужою радостью, досадой, зеленым льдом балтийских скал и чьим-то слишком белым садом, где ливень яблоки сбивал.
Пусть неуютно в нем, неладно, нам снова хочется домой, в тот мир простой, как лист тетрадный, где я прошел, большой, нескладный и удивительно прямой.

Памятник

Им не воздвигли мраморной плиты. На бугорке, где гроб землей накрыли, как ощущенье вечной высоты пропеллер неисправный положили.
И надписи отгранивать им рано — ведь каждый, небо видевший, читал, когда слова высокого чекана пропеллер их на небе высекал.
И хоть рекорд достигнут ими не был, хотя мотор и сдал на полпути, — остановись, взгляни прямее в небо и надпись ту, как мужество, прочти.
О, если б все с такою жаждой жили! Чтоб на могилу им взамен плиты как память ими взятой высоты их инструмент разбитый положили и лишь потом поставили цветы.

«Тогда была весна. И рядом…»

Тогда была весна. И рядом с помойной ямой на дворе в простом строю, равняясь на дом, мальчишки строились в каре и бились честно. Полагалось бить в спину, грудь, еще — в бока. Но на лицо не подымалась сухая детская рука…
А за рекою было поле, — там, сбившись в кучу у траншей, солдаты били и кололи таких же, как они, людей. И мы росли, не понимая — зачем туда сошлись полки: неужли взрослые играют, как мы сходясь на кулаки? Война прошла. Но нам осталась простая истина в удел, что у детей имелась жалость, которой взрослый не имел. А ныне вновь война и порох вошли в большие города и стала нужной кровь, которой мы так боялись в те года.

1939

Мы

Это время

трудновато для пера.

(Маяковский)
Есть в голосе моем звучание металла. Я в жизнь вошел тяжелым и прямым. Не все умрет, не все войдет в каталог. Но только пусть под именем моим потомок различит в архивном хламе кусок горячей, верной нам земли: где мы прошли с обугленными ртами и мужество как знамя пронесли.
Мы жгли костры и вспять пускали реки. Нам не хватало неба и воды. Упрямой жизни в каждом человеке железом обозначены следы, — так в нас запали прошлого приметы. А как любили мы — спросите жен! Пройдут века, и вам солгут портреты, где нашей жизни ход изображен.
Мы были высоки, русоволосы. Вы в книгах прочитаете, как миф, о людях, что ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы. Когда б не бой, не вечные исканья крутых путей к последней высоте, мы б сохранились в бронзовых ваяньях, в столбцах газет, в набросках на холсте.
Но время шло. Меняли реки русла. И жили мы, не тратя лишних слов, чтоб к вам прийти лишь в пересказах устных да в серой прозе наших дневников. Мы брали пламя голыми руками. Грудь раскрывали ветру. Из ковша тянули воду полными глотками. И в женщину влюблялись не спеша.
И шли вперед и падали, и, еле в обмотках грубых ноги волоча, мы видели, как женщины глядели на нашего шального трубача, а тот трубил, мир ни во что не ставя (ремень сползал с покатого плеча), он тоже дома женщину оставил, не оглянувшись даже сгоряча. Был камень тверд, уступы каменисты, почти со всех сторон окружены, глядели вверх — и небо было чисто, как светлый лоб оставленной жены.