Затем (мы проходили вблизи Пояса Астероидов) на “Стрелу” обрушился настоящий метеоритный град. К счастью, скорость метеоритов была невелика. Но полдюжины этих небесных странников (размером с булыжник) исковеркали дюзы маневровых двигателей, вдребезги разбили один из топливных отсеков и уничтожили контейнер с запасом продовольствия. Осмотрев пробоины, Шагов сказал, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса вполне можно снизить на пятнадцать сотых.
Через два дня “Стрела” столкнулась с пылевым скоплением — рыхлым облаком космической пыли, несущимся со скоростью шестьдесят километров в секунду. Внешний, защитный корпус планетолета превратился в тончайшее решето, а внутренний корпус был оплавлен так, что открывать люки мы уже не рисковали: вряд ли их удалось бы потом плотно закрыть. Холодильная система работала на полную мощность, но температура внутри планетолета поднялась до шестидесяти градусов. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, Шатов заявил, что коэффициент запаса прочности внутреннего корпуса, пожалуй, можно снизить не на пятнадцать, а на двадцать пять сотых.
Нужно сказать, что, создавая самого Шатова, природа не поскупилась при определении всевозможных коэффициентов. Запасы жизненной энергии у него были поистине неисчерпаемы. Высокий, очень полный, он занимал почти всю небольшую кают-компанию планетолета. Голос его гремел так, словно все метеориты Вселенной обрушились на “Стрелу”. Металлизированный комбинезон, создававший в магнитном поле искусственную тяжесть, не был рассчитан на стремительные движения Шатова. Поэтому, кроме своих прямых обязанностей штурмана, я имел и неплохую врачебную практику: Шатов постоянно ходил с ушибами и ссадинами.
За полтора года мы сдружились. В конце концов, у нас не было выбора: вдвоем мы составляли весь экипаж маленького, заброшенного в Космос планетолета. Я могу совершенно объективно сказать, что у Шатова был только один недостаток — он любил цитировать Омара Хайяма. Я, конечно, ничего не имею против поэзии. Но полтора года слушать только Омара Хайяма — это, согласитесь, нелегко. Тем более, что Шатов цитировал таджикского поэта совсем некстати. Помню, когда “Стрела” попала в микрометеоритный ливень, Шатов громовым голосом, покрывавшим визг вибрирующего под ударами метеоритов корпуса, декламировал:
“Не станет нас!” А миру хоть бы что.
“Исчезнет след!” А миру хоть бы что.
Нас не было, а он сиял; и будет!
Исчезнем — мы. А миру хоть бы что.
Не очень утешительные стихи. Правда, со слухом у Шатова было неладно, поэтому меланхоличные строфы Хайяма он пел на мотив спортивного марша… Вообще, казалось, нет такой силы, которая могла бы испортить Шатову настроение. И только когда погиб контейнер с продуктами, Шатов на несколько дней приуныл. С этого времени мы питались хлореллой. Эта бурно растущая водоросль доставляла нам кислород, а излишки ее шли в пищу. Четыре раза в сутки мы ели хлореллу: жареную, вареную, печеную, маринованную, засахаренную, засоленную…
Хлорелла была настоящим кошмаром. Но Шатов очень быстро привык к ней. И, запивая котлеты (поджаренная хлорелла с гарниром из хлореллы маринованной) витаминизированной наливкой (трехпроцентный спирт, настоенный на хлорелле), он бодро читал Омара Хайяма:
Все радости желанные — срывай.
Пошире кубок Счастью подставляй.
Твоих лишений Небо не оценит,
Так лейтесь вина, песни — через край.
Восемнадцать месяцев вдвоем! Это был мой первый длительный полет, и очень скоро я начал понимать, почему самым важным качеством в характере астронавта считается уравновешенность.
Стоит мне закрыть глаза, и я вижу кают-компанию “Стрелы”, вижу все — даже мельчайшие- детали: овальный пластмассовый столик с причудливыми желтыми пятнами, выступившими от действия гамма-лучей; репродукции Левитана и Поленова на сводчатых, с мягкой обивкой стенках; вделанный в стенку шкафчик с тридцатью двумя книгами; экран телеприемника, прикрытый сиреневой занавеской; два складных сетчатых кресла (на спинках по двадцать четыре квадрата); три матовых плафона, из которых средний случайно разбит Шатовым.
Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывало восхищение, на второй задумчивость и непонятную грусть, а потом тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета) Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, мрачно продекламировал: