Накануне она сняла со счета остаток денег, чтобы заплатить последний из целой череды амортизационных взносов за дом, квитанции на которые с садистической пунктуальностью приходили раз в квартал, и надеялась, что на этот раз сможет починить машину в кредит. Прежде ей такое удавалось.
От мощного вибрирования в кармане куртки, сопровождаемого Девятой симфонией Бетховена, Жанетт чуть не съехала с дороги и едва не выскочила на тротуар.
– Да, Чильберг слушает.
– Привет, Жан, у нас тут имеется кое-какое дельце на площади Турильдсплан.
Голос принадлежал ее коллеге Йенсу Хуртигу.
– Надо немедленно ехать туда. Ты где? – донеслось из телефона с такой громкостью, что ей пришлось отодвинуть трубку от уха сантиметров на десять, чтобы не лишиться слуха.
Она ненавидела, когда ее называли Жан, и чувствовала нарастающее раздражение. Это ласкательное имя возникло в шутку на корпоративе три года назад, но со временем распространилось по всему полицейскому управлению.
– Я возле Ошты, как раз сворачиваю на Эссингледен. Что там произошло?
– В кустах возле метро, неподалеку от Педагогического института, обнаружили мертвого парня, и Биллинг хочет, чтобы ты ехала туда как можно быстрее. Он, похоже, чертовски взволнован. Судя по всему, речь идет об убийстве.
Жанетт Чильберг слышала, что постукивание усиливается, и опасалась, как бы не пришлось ей съезжать на обочину и вызывать буксировщика, а потом просить кого-нибудь ее подвезти.
– Если только эта чертова тачка не развалится, я буду на месте через пять – десять минут и хочу, чтобы ты тоже приехал.
Машина накренилась, и Жанетт на всякий случай перестроилась в правый ряд.
– Само собой. Я уже выезжаю и, вероятно, опережу тебя.
Хуртиг повесил трубку, и Жанетт засунула телефон в карман куртки.
Брошенный в кустах мертвый парень – для Жанетт это звучало скорее как избиение, повлекшее за собой смерть, и, следовательно, его надо квалифицировать как непредумышленное убийство.
Бытовое убийство, размышляла она, чувствуя, как у нее дернулся руль, – это когда женщину убивает дома ревнивый муж после того, как та сообщила, что хочет с ним развестись.
По крайней мере, чаще всего.
Однако времена меняются, и то, чему ее когда-то учили в Полицейской академии, стало теперь не только неактуальным, но и ошибочным. Рабочие методы подверглись реформированию, и работа полицейских сегодня во многих отношениях сложнее, чем была двадцать лет назад.
Жанетт помнила свои первые годы службы в патруле и тесное взаимодействие с обычными людьми. Как общественность помогала им и вообще доверяла полиции. Сейчас, думала она, о квартирных кражах заявляют только потому, что этого требует страховая компания. Не потому, что люди надеются на раскрытие преступления.
Чего она ожидала, когда бросила учебу на социального работника и решила стать полицейским? Что сумеет что-то изменить? Помочь? Во всяком случае, именно это она заявила отцу в тот день, когда с гордостью продемонстрировала документ о приеме в академию. Да, так и было. Ей хотелось оказываться между попавшим в беду и виновником беды.
Хотелось быть настоящим человеком.
А служба в полиции это подразумевала.
Все детство она, затаив дыхание, слушала, как отец с дедом обсуждали полицейские дела. В любые праздники разговоры за столом все равно, так или иначе, касались жестоких грабителей банков, симпатичных воришек и хитроумных обманщиков. Анекдотов и воспоминаний о темной стороне жизни.
Так же как запах запеченного рождественского окорока создавал атмосферу надежды, тихое журчание мужских голосов на заднем плане вызывало ощущение надежности.
Она улыбнулась, вспомнив равнодушие и скепсис дедушки по отношению к новым техническим вспомогательным средствам. Металлические наручники, видите ли, для упрощения работы заменили текстильными. Однажды он сказал, что анализ ДНК – всего лишь дань моде и долго не продержится.
Профессия полицейского – это умение видеть разницу, а не упрощать, думала она. Работу необходимо корректировать в соответствии с меняющимися общественными условиями.
Полицейский должен хотеть помочь, проявлять заинтересованность. Не просто сидеть за тонированными стеклами в бронированной патрульной машине и беспомощно таращиться по сторонам.
Турильдсплан
Иво Андрич специализировался именно на таких редких и экстремальных смертных случаях. Он был родом из Боснии, в течение почти четырехлетней сербской блокады работал врачом в Сараево и в результате так насмотрелся на мертвых детей, что временами сожалел о том, что стал судмедэкспертом.
В Сараево было убито почти две тысячи детей в возрасте до четырнадцати лет, в том числе две дочери Иво. Он нередко задумывался о том, как выглядела бы его жизнь, останься он в деревне под Прозором. Однако теперь рассуждать на эту тему уже не имело смысла. Сербы сожгли их дом и убили его родителей и троих братьев.
Полицейское управление Стокгольма вызвало его рано утром, и поскольку держать район вокруг станции метро оцепленным дольше необходимого не хотели, ему следовало закончить работу как можно быстрее.
Наклонившись поближе, он стал рассматривать мертвого мальчика и отметил, что внешность у того не шведская – арабская, палестинская или, возможно, индусская или пакистанская.
В том, что парень подвергся жестокому избиению, сомневаться не приходилось, однако удивляло полное отсутствие характерных травм, получаемых обычно при самообороне. Все синяки и кровоизлияния наводили на мысль о боксере. О боксере, который, будучи не в состоянии защищаться, все же провел двенадцать раундов, и его исколотили так, что под конец он потерял сознание.
Обследование места преступления много не дало, поскольку смерть наступила относительно давно и не здесь. Тело довольно хорошо просматривалось в кустах, всего в нескольких метрах от спуска в метро на площади Турильдсплан и поэтому не могло долго оставаться незамеченным.
Аэропорт
был столь же серым и холодным, как это зимнее утро. Он прилетел на самолете авиакомпании Air China в страну, о которой раньше никогда не слышал. Он знал, что до него сюда аналогичным образом уже прибыло несколько сотен детей, и так же, как они, имел хорошо отрепетированную историю для полицейских на паспортном контроле. Не запнувшись ни на одном слоге, он выдал рассказ, который твердил месяцами, пока не выучил наизусть.
Во время строительства одного из огромных олимпийских стадионов ему удалось получить работу – он подносил кирпичи и строительный раствор. Его дядя, бедный рабочий, помог ему с жильем, но потом, когда дядя получил серьезное увечье и попал в больницу, заботиться о нем стало некому. Его родители к тому времени уже умерли, братьев и сестер или каких-либо других родственников, к которым он мог бы обратиться за помощью, у него не было.
На полицейском допросе он рассказал, что с ним и с дядей обращались, как с рабами, эксплуатируя их в условиях, сопоставимых с апартеидом. Он проработал на стройке пять месяцев, но даже не мог помыслить о том, чтобы когда-нибудь стать полноправным гражданином города.
В соответствии со старой системой “хукоу”[2] он был прописан у себя в деревне, далеко от города, и поэтому по месту жительства и работы оказался почти совершенно бесправным.
Из-за этого ему и пришлось отправиться в Швецию, где находятся единственные оставшиеся у него родственники. Где именно они живут, он не знает, но, по словам дяди, они обещали связаться с ним, как только он приедет.
В новую страну он прибыл, имея при себе лишь надетую на нем одежду, мобильный телефон и пятьдесят американских долларов.
Никаких номеров, эс-эм-эс или фотографий, способных что-либо о нем сообщить, в телефоне не было.
2
В середине 1950-х годов правительство Китая ввело жесткую систему регистрации – “хукоу”, которая ограничивала мобильность большинства китайцев, оставляя их в деревнях на последующие десятилетия. Распределение питания и других ресурсов было привязано к месту регистрации.