Выбрать главу

Дома он весь день проклевал носом перед телевизором, с каждым часом все больше соловея и раскисая, не в силах заняться чем-то. Спать он лег необычно рано, в половине десятого. Ночью в его душе бессознательно совершилась подспудная работа. Наутро он проснулся бодрым, готовым принять то, что свалилось на него. Всё-таки произошло ещё не самое плохое, бывает хуже! Ведь преступник запросто мог убить его, одного в пустом музее! А теперь что может случиться с ним? Объявят выговор? Ну и ладно! Предложат уволиться? Что ж, он уйдет без больших сожалений. Сколько, в самом деле, можно проводить годы среди одних и тех же пыльных экспонатов, твердить на экскурсиях одни и те же слова?

Кажется, с утра он был вполне искренен перед собой и ни в малейшей степени не бодрился искусственно. С тем большим удивлением, горестным и как бы отстранённым от себя самого, он почувствовал уже на пути в музей, что хочет оттянуть время прибытия, что вовсе не желает сегодня идти на работу. Он осознал потрясённо, что ждет беды и, что хуже всего, беззащитен перед ней. Какое-то очень неприятное испытание уже наверняка уготовано ему. Ведь вчера у музейного начальства был на это целый день.

В вестибюле за столом дежурного по музею всё та же вчерашняя Ольга Березняк, которую ещё не сменили, не ответила на его приветствие и посмотрела как-то вскользь, мимо него. "А как же иначе!" - шепнул ему внутренний голос. - "Ты же теперь здесь козёл отпущения! И на доске объявлений что-то уже есть, наверно, на твой счёт!" Но проверять свою печальную догадку, тащиться в пристройку, где на стене возле директорского кабинета висела доска с приказами, ему не хотелось. Да и не было в том смысла. К чему специально ходить туда-сюда, если выговор всё равно объявят, и непременно под расписку?

Даже гардеробщица Зинаида Ивановна, которая, всегда, казалось, симпатизировала ему, на этот раз глянула на него тускло, отрёшенно. Только в "родном" отделе новейшей истории в ответ на робкое "здравствуйте" Каморина его непосредственная начальница Светлана Шаева кивнула с видом вежливого, холодного сочувствия: мол, всех благ тебе, любезный, но ты проштрафился и теперь держи ответ сам, на нас не рассчитывай! Каморину стало стыдно и досадно за то, что в звуках его голоса и облике Шаева явно почувствовала нечто заискивающее. Наверно, так и было на самом деле, а этого нельзя: как будто он подаяния он просит!

Каморин занялся рутинным, кропотливым делом: написанием фондовых карточек на новые поступления. Неважно, что это были всего-навсего ржавые обломки войны, которые притащили в музей мальчишки: винтовочный ствол, пробитая каска, стреляная гильза от гаубичного снаряда, покорёженный гвардейский знак... План собирательской работы никто не отменял.

В тот несчастный день с первой своей минуты в отделе Каморин тихо мучился, чувствуя на себе беззастенчивые, изучающие взгляды сотрудника за соседним столом - седовласого, бодрого отставника Арсентия Кочелаева, который числился в музее на полставки. Арсентий Павлович был немногословен и неприятно, цепко наблюдателен, порой даже вульгарно любопытен. Разговаривать с ним Каморину почти не приходилось, поскольку оба давно, молчаливо, раз и навсегда решили, что не симпатичны друг другу. Теперь Каморин чувствовал, что Арсентия Павловича просто подмывало поговорить с ним обо всех обстоятельствах музейной кражи, но старик крепился, не поддавался искушению, решив не изменять и на этот раз всегдашний сухой, отстранённый тон своих отношений с Камориным. Несомненно, та слегка заносчивая чопорность, с которой Кочелаев воспринимал молодого коллегу, вызывалась во многом тем соображением, что оба они, несмотря на почти сорокалетнюю разницу в возрасте, были младшими научными сотрудниками. Причем у Каморина имелось ещё то преимущество, что он был на полной ставке, тогда как Арсентию Павловичу приходилось волей-неволей завершать свой рабочий день сразу с началом обеденного перерыва. А то, что за обоими была закреплена одна и та же тема, - Великая Отечественная война, - не только не сближало их, но, кажется, ещё больше подогревало их соперничество.

Всё-таки, незаметно для себя, Каморин увлёкся, забылся, душевно оттаял. Так приятно, утешительно было выводить на кусочках картона названия предметов и все иные сведения о них: даты, внешний вид, состояние, источники поступления... Быть может, оттого, что слишком многое из всего прочего, чем занимался он, часто казалось сомнительным, зряшным: лекции, которые негде и не для кого было проводить, экскурсии, которые самому смертельно надоели, статьи для местных газет, которые давно почти никто не читал... А заполненные фондовые карточки ложились в каталожный ящик почти навечно, во всяком случае, на более длительный срок, чем человеческая жизнь, становясь зримым и осязаемым результатом его трудов и прожитых дней...