Дегтев Вячеслав
Сладчайший
Вячеслав Дегтев
СЛАДЧАЙШИЙ
В апреле меня вслед за многими отправили в отпуск без содержания. "Отдохни, - сказал шеф, - походи на рыбалку или картошку там какую-нибудь посади". Я попытался было доказывать, что работа в самом разгаре, еще чуть-чуть, и откроются такие потрясающие горизонты, что американцам жарко станет, но шеф горько усмехнулся и безнадежно махнул рукой. Оказывается, сейчас не нужны даже мои торсионные поля, энергии, которые пронизывают весь мир, весь свет, видимый и невидимый, мгновенно переносят наше "тонкое тело" в любую точку Вселенной и которые с древности называются: Абсолют, Провидение, Глобальный Разум или попросту - Бог. "Нет, - отмахнулся шеф, сейчас не до твоего "Бога", отдохни, рыбку полови, карто... или чего там... посади". В общем, "полный абзац"!
И вот в преддверии грандиозного открытия оказался я на улице. Без лаборатории, без зарплаты, без каких-либо планов. До августа. А там, глядишь, и до самого ноября или до Нового года протянется эта волынка.
Делать нечего, надо занять себя хоть чем-то. Тут и вспомнил про бабушкин дом на берегу Хопра, на заброшенном хуторе. Завалился небось уже. Пять лет не бывал, с тех пор, как похоронил старуху. Собрался и поехал. Приехав, расчистил от бурьяна-старюки двор, по которому бегал в детстве босиком, сходил на кладбище, покатал на Пасху крашеные яйца на родных могилках - наших много было, целый кладбищенский проулок, под склепанными дедом Иваном железными крестами - и стал сажать картошку, уже наутро забыв про свои кибернетические проблемы, которые последние пять-шесть лет не давали покоя.
С земляками-хуторянами общаться было одно удовольствие, так как эти простые люди, необразованные и далекие от городской псевдокультуры, сохранили здоровое здравомыслие. Они легко понимали мои идеи и даже давали дельные советы. Кто-то попытался было поехидничать, так его одернули: ты вот, мол, даже слово "кибернетика" произнести не можешь с первого раза, а Ленька по этому вопросу - профессор, так что сиди уж... В Новохоперске, куда приезжал в хозмаг, двое, как тут говорят, парняг предложили "быть третьим". Погода стояла отличная, настроение соответствовало, и я согласился. Когда выпили, стали знакомиться. Один назвался Толиком, шофером, другой Колюхой, слесарем, я тоже представился:
- Леонид, кибернетик.
Они переглянулись и сказали:
- Вообще-то ты можешь и не говорить...
Когда береза у колодца, вырытого прадедом Максимом, покрылась клейкой зеленью, так что из свернутого листочка можно было напиться росы, по утрам и вечерам в лесу и вдоль реки стали заливаться соловьи. Особенно сильно они неистовствовали поздними вечерами и ночами, тогда они просто гремели, и чем гуще одевался лес, тем все громче и сильнее они безумствовали.
А когда зацвела сирень и распустились ландыши - в лесу сделалось как в храме, - соловьи и вовсе просто с ума посходили. В ближайших кустах, в зарослях колючего терновника в конце огорода, поселился дневной, проголосный, то есть мажорный, как определил сосед, лысоватый дед Васяка, охотник и пчеловод, разбиравшийся, кажется, во всем на свете, в том числе и в соловьях, - с лешёвой дудкой: Ту-ту-ту-тур и с "ударом": Клюи! клюи! клюи! - будто пастух кнутом щелкал. Соловей "кричал", кажется, круглые сутки. Дед частенько захаживал на мой огород, кивал, опираясь на лопату или вилы, в сторону кустов: послухай, дескать, что вытворяет, стервец. А соловей "кричал", рвал хрустально-синюю тишину ударами, резал свистами, пронизывал дудками, кроил раскатами, дробями и оттолчками, полосовал щелканьем густой весенний майский воздух, как застывший малиновый кисель: тют-ли, тют-ли, тют-ли... клю-клю-клю... ого-го-го-го... тляу-тляу-тляу... лю-лю-лю... Дед восхищенно крякал:
- ух ты! Как это он раскатом-то эдак да на перещелк - и душа вон!
Вслед за мастером вступали два-три молодых, неопытных, они "кричали" как молодые петушки, хрипло и бедно, перебивая друг друга, два, три, четыре колена, не больше. Дед морщился - до самого затылка по лысине шла рябь - и ворчал:
- Учились бы лучше, стиляги! Этот вот дельно кричит, с толком, и колена хороши, и много их, штук, наверное, десять, и склад есть, а этих недоделков и слухать досадно, заведут козла драть - ни голосу, ни выносу, стукотня одна сорочья да треск скворчиный, огородники - кричат зря. Ни складу ни ладу, только мешают, черти, хорошего слухать. Готов палкой поубивать...
Он-то и рассказал, что тут неподалеку, в Казенном лесу, в Кривой Головке, у кордона, живет настоящий соловей.
- Ох уж и соловей! Всем соловьям - маэстро! Ходил это я вчера вечером, слегу искал ольховую, и услыхал этого одра. Услыхал - и остановился. Ах, что вытворял соловьище-то! Кажется, каждый удар, каждый свист и раскат у него в землю вворачивается на три метра с гаком. Потом ка-ак шаркнет, как сыпанет дробями - так по лесу-то зашумело, загудело, застучало. Господи Боже мой, Спаситель небесный! Потом пульканье произвел: "Пуль-пуль-пуль..." Фу ты, отчетливость какая, ясность, прозрачность неимоверная! Стройность редкая! А расстановка колен - симфония эдакая неслыханная. Чайковский, ей-бо! И что тут он начал выделывать - уму помраченье! Как даст, как даст раскатами, оттолчками, кажется, душа вот-вот оторвется и отлетит. Четырнадцать колен у него насчитал, и все одно к одному, ни единой тебе малюсенькой помарочки, ни одного сбоя. Песня высокая, точнее, возвышенная, не было у него этой бабьей томности, что бывает у западных соловьев да у клеточных сидельцев, а шла сплошная торжественность эдакая гимновая: хотелось руки по швам вытянуть, и мурашки по спине бежали, как при исполнении, к примеру, "Прощания славянки". Ахнул он, помнится, резвым раскатом подъемным, кнутовым, так лес-то, кажется, дрогнул от этакой силищи. Хотя начинал-то он обыкновенно, потом выше, выше, выше - и так сыпанул дробями и перещелками, что и себе не веришь: птица ли это вытворяет? на земле ли ты, грешный, иль в раю уже? И тут, рокот еще не стих по лесу, по верхушкам еще шумело, а он длинно эдак пустил стукотней хлыстовой, потом сдвоил эдак раза четыре свист дроздовый со свистом волчковым и сильно сделал: "Го-го-го-го-го..." - гусачка, значит, пустил знатного. Да, эдакий чудный там проживает соловей, - закончил дед Васяка. До слезы пронял, вражина.