– Ну что, видели? Теперь верите в бессмертие Ромео и Джульетты в Вероне?
– Loathsome! Scandalous![4] – Да нет же, нет... Это естественно и угодно Богу!
Buona sera, signore! A rivederci...
Едва добравшись до своей комнаты, прежде даже, чем принять спасительный бикарбонат, Сайрус А. Вильям написал длинное письмо Валерии Пирсон, чтобы излить ей свое негодование по поводу веронских нравов и свое беспокойство о судьбе континента, погрязшего в такой испорченности. В нескольких словах он разделался с синьором Тарчинини, описав его как бездарного шута, которого в Бостоне не взяли бы и в ночные сторожа. Он заключил заверением, что ждет не дождется возвращения в благопристойную Америку и больше уж оттуда ни ногой, потому что Европа ему на всю жизнь опротивела. Более того, он предполагал, что возвращение его не задержится, ибо если вся итальянская полиция похожа на веронскую, у него нет ни малейшего желания продолжать свое изучение, хотя, представься случай, он не прочь дать урок этим паяцам и показать, как в Бостоне разделываются с нарушителями общественного порядка. Он чуть не написал под конец, что целует Валерию, но воспоминание об обнявшихся парочках, ничуть не смущенных его появлением, показалось оскорбительным для добродетели дочери Мэтью Д. Овид Пирсона, и он удовольствовался почтительным заверением своей нежности.
Облегчив душу, он лег, ко прежде чем потушить лампу, пробормотал краткую молитву, благодаря Бога за то, что родился по другую сторону Атлантического океана, а потом – по школьной привычке, от которой не мог избавиться, несмотря на ее вульгарность – сунул в рот две плитки жевательной резинки и долго пережевывал в темноте свою жвачку и свое возмущение.
Телефонный звонок вырвал Лекока из мирного сна, в котором он давал юридические консультации в своей роскошной Бостонской конторе. Такое резкое пробуждение с самого начала привело его в раздражение, а назойливый голос в трубке, медовый и полный любезности, резал ему ухо.
– Синьор Лекок... Тут полицейский просит разрешения повидать вас...
– Полицейский? В такую рань?
– Уже девять часов, синьор Лекок...
Ответ уязвил Сайруса А. Вильяма, и тот мысленно возложил на Тарчинини ответственность за это нарушение режима, предписывающего делать утреннюю гимнастику самое позднее в семь утра.
– Хорошо, пусть войдет!
– Grazie, signore![5]
Лекок обулся, накинул халат, почистил зубы и как раз кончал причесываться, когда в дверь постучали, и появился молодой полицейский, казавшийся несколько взволнованным.
– Синьор Лекок?
– Да.
– Меня прислал комиссар Тарчинини передать вам, что один есть.
– Кто "один"?
– Труп.
– Кого-то убили этой ночью?
– Я, синьор Лекок, больше ничего не знаю. Комиссар Тарчинини сказал: "Эмилио, по дороге домой зайди в отель к американцу и передай, что я сейчас буду заниматься трупом. Если его это интересует, пусть подходит. Я буду ждать в конторе до десяти. Потом можешь идти домой". Ведь я, знаете, всю ночь дежурил, и если зашел сюда вместо того, чтобы отправиться прямо домой, то только по дружбе. Тем более что Бруна, моя жена – она меня так любит, что без меня, можно сказать, не дышит...
Мысль о жене вызвала слезы на глазах Эмилио, который, расчувствовавшись, забыл о субординации и, дружески хлопнув Сайруса А. Вильяма по плечу, доверительно добавил:
– Синьор, да пошлет вам Мадонна такую жену, как моя Бруна! Тогда вы будете счастливейшим человеком и всю жизнь будете благодарить небо. Arivederci, signore![6]
Когда Эмилио вышел, Лекок опустился на кровать. Он не был уверен, что все это ему не приснилось. В самом деле: неужели полицейский в форме действительно входил в его комнату, чтобы поведать ему, в числе прочего, о своем семейном счастье? Неужели этот полицейский действительно хлопал его по плечу, как, бывало, товарищи по Гарварду, когда они встречались в светских гостиных? И неужели, неужели наяву тот позволил себе вмешиваться в его личную жизнь, давая советы?