Вспомнив деда Эузебио, через которого в роду оказалась капелька негритянской крови далеких предков, Полидоро с неожиданным облегчением подумал о том, что, за исключением отца, все старшие Алвесы умерли за последние годы. Воспоминания об этих родичах не доставляли ему никакого удовольствия. Некоторые из них являлись ему в снах, возвращаясь в тот мир, из которого их изгнала смерть, лишь затем, чтобы провозгласить Полидоро продолжателем дел, которые им самим не дано было довести до конца.
Однако ни один из этих Алвесов не изъявил желания перевалить за восьмидесятилетний рубеж. Приближаясь к этому возрасту, они начинали ограничиваться коротким приветствием по утрам, а доброй ночи, как правило, никому не желали, так как не были уверены, проснутся они завтра или нет. Часто закрывали глаза в знак того, что городской пейзаж Триндаде им осточертел. За столом, хлебая протертый фасолевый суп, выражали домашним свое неудовольствие зевками: пусть знают, как старику не терпится уйти от них.
Жоакин был последним представителем этого поколения. Состоянием своего здоровья, закаленного в лесах среди змей, жаб и болот с порождаемой ими перемежающейся лихорадкой, он ясно давал понять, что без явно выраженного согласия его трудненько оторвать от этой земли. Он внимательно и чутко присматривался ко всему и, если ему приходило в голову, что его потомки – особенно Полидоро – недостаточно внимательны, заявлял раз от разу слабеющим голосом, что среди стольких недолговечных людей он – вроде бессмертного Бога. И до конца дней своих будет доводить до Полидоро, отвечающего за все благодаря своему первородству, смысл этого изречения.
Глаза старика уже утратили прежний блеск, но все равно сына поражала его почти неприличная живучесть. Еще и теперь можно было опасаться свойственных ему приступов нетерпимости: в ярости Жоакин зажимал дрожавшие руки под мышками и разражался гневными речами. Потом вытаскивал из кармана перламутровые четки, подарок падре Базилио, бывшего настоятеля городской церкви, которого Жоакин некогда похитил у прихожан Камбукиры, чтобы в Триндаде было кому служить мессы, читать молитвы и произносить проповеди. Держа четки в загрубелых пальцах, Жоакин начинал их перебирать, но никогда не молился и не благодарил Бога за дарованную ему долгую жизнь. Напротив, с едва слышным злобным шипеньем поминал своих главных врагов, с несправедливостью и жестокостью которых ему всю жизнь пришлось вести непрерывную борьбу. Признавая, что и сам он попортил своим врагам немало крови, Жоакин соглашался с тем, что его зловещая тень когда-то висела над ними ежедневно. Поэтому теперь он наслаждался тем, что из всех, кого поминал, перебирая четки, в живых не осталось ни одного.
– Из всех моих врагов угрызения совести у меня вызывает только Бандейранте[1], потому что в конце концов он стал мне нравиться. Только никогда я не мог его простить за то, что он слишком много хотел и старался уронить меня в глазах моих родичей.
При одном упоминании о Бандейранте Полидоро одолевали мрачные мысли. И он начинал вытягивать из отца всякие подробности, что продолжалось до ужина, который бывал у них около шести, когда уже начинало темнеть. Жоакин, вдыхая запахи поданного на стол дымящегося жаркого, начинал раздражаться на сына: откуда у него такой интерес к еще живым воспоминаниям о враге? Порой Жоакин давал волю своему бурному нраву и указывал сыну на дверь.
– Разве ты не видишь, что я был прав? Даже после смерти этот самый Бандейранте упорно старается умалить мою собственную историю, заставляя меня рассказывать о его жалких, ничтожных делах. Да чем бы он был без меня? – заявлял Жоакин и гордо выпрямлялся, хотя без трости ходить уже не мог.
Впрочем, память его не подводила, тем более что он подпитывал ее свиным салом, непременной частью своего рациона, но тем не менее жизнь утекала сквозь поры тела подобно тому, как вываливаются сквозь прутья корзины засохшие фрукты. Жоакин не испытывал страха перед неприятностями, обусловленными его теперешним состоянием, в частности, потому, что не считал себя обязанным своим долголетием кому бы то ни было.
Он сам себе был Богом. Сам ухитрился прожить столько лет. Сам себя создавал. Каждый мускул тела и каждая фибра души были сработаны его характером, закаленным в огне и ярости настолько, что Жоакина можно было узнать за много лиг[2] по облаку пыли, поднимаемому копытами его мулов. Мало кто в Триндаде не испытал на себе его грубости, а то и прямых оскорблений.
В доме он вставал первым. Резко распахивал окно, не заботясь о тех, кто еще спал. Увидев солнце на дворе, заряжался бодростью духа до самого вечера. Стало быть, отобрать его жизнь можно было только на рассвете, когда он боролся за то, чтобы продлить ее еще на один день.
В ночной пижаме подходил к окну и несколько раз бил себя в грудь, обращаясь к деревьям.
– Вы – мои свидетели. Я отвоевал еще один день. Смерти не удалось задушить меня! – кричал он.
Никто не осмеливался просить его прекратить эти хриплые вопли, вызывавшие жалобы соседей.
Полидоро намекал отцу, что, дескать, не стоит оскорблять смерть при всем честном народе, а то как бы она не постучалась в его дверь раньше положенного срока. Жоакин в ответ грозил тростью: у него еще хватит сил огреть сына как следует – он и в старости остается мужчиной.
Полидоро попробовал умерить неприязнь отца нарочитыми похвалами: вот, мол, человек, которому под девяносто, а он не забывает давно умерших врагов. Но Жоакин, поправив сползавшие с носа очки, разглядел на лице сына намек на улыбку – он еще имеет наглость насмехаться над его старостью? – И потребовал, чтобы Полидоро сел, им надо срочно поговорить.
Тот повиновался, но устроился в некотором отдалении: при виде отца вблизи у него начинались прямо-таки колики в желудке. Жоакин попросил сына пододвинуть стул поближе – так лучше будет видно, насколько каждый из них постарел. Пусть Полидоро на примере отца убедится, что и сам он дряхлеет, несмотря на свою чертову гордыню.
Когда они посмотрели друг другу в глаза и их дыхание смешалось, Жоакин расхохотался, брызгая в лицо сына едкой пенистой слюной.
– Хоть ты и торопишься меня похоронить, я не поддаюсь смерти, этой несчастной, которая по ночам гремит костями в соседней со мной комнате. Меня утешает лишь мысль о том, что та актриса если и вернется в Триндаде, то лишь затем, чтобы выдрать у тебя последние волосы. Не видать тебе былой любви этой женщины до конца твоих дней; не помогут тебе ни твои деньги, ни твои коровы.
От отца исходил противный запах. Щекотало в носу, нечем было дышать. Не в силах более терпеть, Полидоро встал с вызывающим видом.
– В один прекрасный день я вернусь на твои похороны, ни на минутку не опоздаю. Ни за что на свете не упущу такое зрелище. Только тогда я буду убежден, что ты ушел от нас навсегда, – сказал Полидоро и быстро вышел из дома.
Жоакин не выдержал назначенного сыном наказания. Спустя два часа, предвидя бессонную ночь и борьбу с призраками, послал за ним: пусть в смертный час отца забудет раздоры. Да и о деньгах потолковать надо, кому сколько, это оживит беседу.
Полидоро, сидевший в баре гостиницы «Палас», расхрабрился от спиртного и поначалу отказался навестить отца. Пускай окунется в пламя собственной ненависти, поделом ему. Но потом Полидоро вспомнил свои злые слова, предрекавшие отцу смерть, и забеспокоился. Несчастный старик бродит по дому один среди единокровных чужаков. Свои у него только трость да страх перед смертью.
– Никогда ты меня не любил, – сказал он отцу, когда пришел к нему. – И мы с тобой живем как два одиноких деспота.
1
Так называли завоевателей внутренних районов Бразилии в конце XVI – начале XVII в. – Здесь и далее примечания переводчика.