Выбрать главу

Я не боюсь гомосексуалистов. Я боюсь их обидеть. Но и это, как всякое обобщение, — форма расизма. И я не знаю, как от нее избавиться, потому что гомосексуализм играет непомерную роль в обычной американской жизни, никак ее при этом не задевая. В конце концов, гомосексуалисты составляют не больше двух-трех процентов страны. Меньше в Америке только атеистов. И все же однополая любовь вынуждает нас определить свое отношение к страсти, до которой нам нет никакого дела. Глядя на знакомых, вы же не думаете о том, что они делают в спальне. Получается, что наша любовь личное дело, а их — нет.

Дело в том, что они — другие. Самим своим существованием они бросают вызов остальным. Их инакость — цена, заплаченная за освобождение. Мы — рабы безразличной природы, которая равнодушно гонит свою программу через поколения. Исчерпывая нашу роль эстафетой, она не потрудилась указать цель. Только направление. Разоблачая природу, Шопенгауэр говорил: «Если мы не видим в жизни смысла, то он не откроется и нашим детям» (у него их, впрочем, и не было). Толстой, чувствуя, что нас загнали в ловушку, в «Крейцеровой сонате» предложил прекратить деторождение, завершив собою историю. Уступая гениям в радикализме, гомосексуализм, не желая расписываться за все человечество, позволяет его малой части игнорировать биологическую природу будущего, заменив его пристальным вниманием к настоящему.

Возможно, отсюда повышенная плотность культуры, которой отмечены голубые районы Нью-Йорка и Сан-Франциско. Там, где искусство не конкурирует с природой, оно живет само по себе, рождая не столько красоту (она может быть вульгарной, как Рубенс), сколько капризную утонченность, стерильную игру форм, декадентскую бестелесность.

Всего этого вы вправе ждать от Провинстауна, но как бы не так! В остальной Америке ущемленное меньшинство, понимая, что мы всегда о нем помним, черпает силу и бодрость, чтобы считать обиды, лелея изгойство. В Провинстауне доска переворачивается. Дурачась и кривляясь, отпущенный на волю город жизнерадостно демонстрирует свою половую ориентацию. Здешние бестселлеры — Сафо и Кавафис. Кабаре забиты пикантно разодетыми трансвеститами. Магазины предлагают непривычную сексуальную параферналию. Местный, кстати, очень неплохой театр ставит одного Уайльда. И все же Провинстаун не считает тебя чужим и лишним. Он не смотрит свысока или искоса. Не задавая вопросов, он относится к тебе с молчаливой терпимостью, от которой невольно ежишься, понимая, как трудно быть другим.

Мне довелось в этом убедиться, когда, переночевав в тихом семейном отеле с томным названием «Эллада», я вышел в кафе за газетой. В ранний час посетителей было немного, но те, кого я встретил, производили неизгладимое впечатление. Один, с лицом профессора, сидел на высоком стуле, скрестив обтянутые ажурными чулками волосатые ноги. Другой красовался в кожаной юбке. Хозяин обходился плавками и париком под Анжелу Дэвис. Стараясь глядеть прямо перед собой, я заказал кофе и прислушался к беседе. Речь шла о бирже, политике и бейсболе.

Смутный объект желания

Антисоветская природа секса (как, впрочем, и смерти, но не рождения) заключалась в его неуправляемости. Всякая непредсказуемость угрожала режиму, смешивая карты и нарушая планы. Чем меньше человек походил на трактор, тем труднее он вписывался в пятилетку. Не способная справиться с нашей физиологией, власть занялась душой, игнорируя тело, если оно, конечно, не было вооружено киркой.

По обыкновению аскетическая практика привела к противоположным результатам: грешник часто отдается порокам, лишь праведник думает о них всегда. Уйдя с поверхности жизни, секс безраздельно завладел ею. Течение управляет морем, не замечая волн.

Подспудный эрос оплодотворял все сферы советской жизни, а не только ту, что ему положено. Поскольку об этом не говорили, то этим могло быть все. Умолчание оборачивалось двусмысленностью, снабжавшей скабрезным подтекстом всякий текст, включая и тот, что печатался в «Правде». Фрейдистское чтение ее — любимая салонная игра эпохи. Опытные уста, придавая неизбежной цепочке «порыв — удар — прорыв» определенный смысл, делали любую заметку заманчивей «Камасутры». Даже зарубежная хроника, что отметил в своем дневнике Веничка Ерофеев, не составляла исключения: «Никсон попросил Голду Мейер занять более гибкую позицию».