Выбрать главу

Урбанистический кошмар, как топор под компасом, путает стороны света. Это уже не Восток и не Запад, а искусственный спутник Земли, тупо торчащий посреди сырого неба, но когда в нем вспыхивают неоновые иероглифы, каллиграфия возвращает Японию на законное место. Сложная письменность, соединяющая две слоговые азбуки с китайской иероглификой, любую вывеску превращает в парад знаков. Птичий полет восточного письма заманивает чужеземца непонятным и многозначительным: в каждой рекламе чудится буддийская сутра.

Мне повезло — в Японии у меня были даже читатели. Старательные слависты щедро впускали меня в свою жизнь, хоть и не видели в ней ничего интересного. Я этого не думал. Особенно после того, как переводчица пригласила меня пожить с ее родителями.

Самый красивый вид из их удобного, как «Тойота», дома открывался из окна уборной. Гору, отделяющую Киото от Осаки, можно было увидеть только с унитаза, оснащенного искусственным интеллектом.

Из уважения мне отвели лучшую комнату, которой никто никогда не пользовался. Обстановка не обманула моих ожиданий — ее не было. По ночам, правда, на полу возникал тюфяк с одеялом, но в остальное время мне предлагалось смотреть в красный угол с таким же одиноким цветком. Я наугад окрестил его повиликой. Третьим в комнате был зачехленный предмет, который можно было бы принять за складную гильотину. Оказалось — кото, японские гусли. Надев серебряный коготь, хозяйка сыграла на нем весеннюю песню, которой я подпевал не хуже скворца: «Сакура, сакура, та-та-та и та-та-та».

Музыка была прологом к обеду. Я готовился к нему, как к баталии, зная по прошлому опыту, каких трудов стоит, с одной стороны, не ткнуться носом в тарелку, а с другой — не треснуться затылком, опрокидывая рюмку. Но в этом доме традиционно низенький столик скрывал милосердную яму. Старшие сидели на коленях, младшие — вытянув ноги. Говорят, что это новшество прибавило росту целому поколению. Встав с колен, Восток стад неудержимо расти, что, собственно, и предсказывал Ленин.

На обед подавали сложное блюдо — сукияки, что означает «коса». Поскольку монахи насаждали вегетарианство, крестьяне варили мясо убитых косуль (из конспирации их называли «горными китами») прямо в поле, окуная в деревянный горшок раскаленную на костре косу. Но мы обходились говядиной, которую поставляют счастливые быки из Кобе: всю жизнь их массируют и поят пивом.

Как я и надеялся, речь за столом шла на экзотические темы.

— Кого вы больше любите — Шолохова или Горького? — спрашивала меня хозяйка, милая учительница, которая провела лучшие годы с товарищами по партии.

— Аллу Пугачеву, — выкрутился я и попал в точку. Все заулыбались и запели почти по-русски: «Мирион, мирион арых роз».

В Японии нас почему-то знают даже лучше, чем мы того заслуживаем. Американцев побаиваются, а русских жалеют.

— Над вами, — говорят, — витает аура страдания, особенно у пьяных.

Я не возражал, но налег на закуску.

Утром мы поехали в Нару — последнее место в мире, где сохранилась не только старая Япония, но и древний Китай, служивший ей во всем примером. Шляясь между тысячелетними храмами и ручными оленями, мы оказались лицом к лицу с самой красивой статуей страны. Кипарисовая скульптура изображала бодисатву и соединяла в себе достоинства мужчины и женщины.

Мои прогрессивные хозяева не верили никаким богам, кроме красивых. Добравшись до цели воскресного паломничества, они благоговейно застыли перед статуей, а уходя, сунули в ящик для пожертвований купюру, на которую можно было купить телевизор.

Надо полагать, что гость из меня был непростой. Я с детства все хотел знать и день начинал с вопросов: едят ли японцы хлеб? (на сладкое), молятся ли в храмах? (перед экзаменами), носят ли кимоно (обычно — в Америке).

Но настоящим испытанием стал театр. Как все нормальные люди, японцы предпочитают телевизор. На худой конец — кабуки, где наряду с феодальными драмами ставят того же Горького. Я настоял на театре Но. Редкое представление устраивал в честь погибших маленький храм в еще не отстроенном после землетрясения Кобе. Пьесу, написанную пять веков назад, я понимал немногим хуже моей переводчицы. По-русски она говорила лучше, чем по-старояпонски, и удивлялись мы всему сообща. Под диковатое горловое пение на пустом помосте горевали безутешные любовники и бесчинствовали злобные демоны. Кончалось все хорошо — буйным хороводом, в котором живые плясали с мертвыми. Специалисты утверждают, что так ставили свои трагедии древние греки. Мне сравнивать было не с чем, и я полюбил. Но просто так — за отсутствие реализма.