Не имея могущественного покровителя, Гаврила Романович принялся добиваться заслуженной награды сам, на свой страх и риск. Неприглашенным явился к Панину, чтобы объясниться с ним; обращался к Потемкину, писал прошения на имя императрицы. Его настойчивые домогательства в конце концов надоели, и последовала высочайшая резолюция, которой ему жаловался чин коллежского советника с одновременным переводом из военной службы в статскую.
Среди статских у Державина знакомых не было; полгода метался он по Петербургу без места, без денег, в поисках путей в чиновный мир. Приходилось не брезговать ничем. Один знакомый по Казани оказался дальним родственником генерал–прокурора князя Вяземского. Но самое большее, что он мог, — это ввести Гаврилу Романовича в княжеский дом, а уж дальше Державину представлялось самому извлекать для себя пользу при помощи этой ниточки шапочного знакомства с генерал–прокурором.
Державин превзошел самого себя. Он стал, что называется, домашним человеком у Вяземского. Он оживлял беседой княжеские обеды, читал князю вслух романы, до которых тот был большой охотник, но сам читать ленился, рисовал княгине узоры для вышивания и наконец — в результате своих стараний — получил должность экзекутора в Сенате.
Державин принялся служить в статской должности так же ревностно, как служил военным. Но теперь–то он понимал, что его усердие будет отмечено лишь тогда, когда наступит его случай.
А он верил в него, в свой случай, и пытливо вопрошал судьбу о том неисповедимом пути, на котором встретит его, чтобы поспешить ему навстречу.
Вяземский не торопился продвигать Гаврилу Романовича по службе. Он дремал, слушая осточертевшие Державину романы, приглашал запросто бывать на обедах, саживал третьим, когда играл с женою в подкидного дурака, — и все.
Выше Вяземского была только императрица, и лишь она, если бы захотела, могла бы сдвинуть с мертвой точки вновь застопорившуюся карьеру.
Державин не мечтал о том, что ему посчастливится оказать какую–нибудь услугу лично императрице — слишком много народу толпилось у трона, не протолкнешься. Он хотел всего лишь, чтобы Великая узнала его имя и тем самым ей стали бы известны его труды на военном и гражданском поприщах.
Державин неколебимо верил в высшую, поистине материнскую справедливость Екатерины.
Только бы обратить на себя внимание!
«Среди тысяч служащих чиновников глаз императрицы мог бы отличить меня разве что за дар стихотворчества, — размышлял Державин, — поскольку и сама она не чужда литературе».
(Впрочем, в придворные пииты Державин не метил, считая себя способным для более уважаемой деятельности.)
Однако и поэзия пока не помогала. Еще в шестьдесят седьмом году он посвятил Екатерине большую оду и надписи: на шествие ее в Казань, на маскарад, бывший в Казани, на поднесение ей титула Великой. Затем сочинил в ее честь, по крайней мере, еще полтора десятка од и стихотворений. Стихи, одни за другими посылаемые в личную канцелярию императрицы, канули как в воду.
В его бумагах лежало много начатых и оставленных набросков. Был среди них и замысел новой оды. Прозою на трех листах Державин изложил мысли, которые хотел бы вместить в нее. Это был как бы чертеж величественного, продуманного в деталях, великолепного здания. Но не само здание.
До здания было далеко. Разве мало остается великолепных замыслов только на бумаге? То существующий материал не годится для возведения его, то мастер–строитель не знает, как заставить камень выразить фантазию архитектора.
Воображению Державина рисовался прекрасный образ царицы, воплощение всех достоинств, добра и справедливости. Рассказы Вяземского о простоте ее жизни, ее трудолюбии, об отвращении к былому всевластию Тайной канцелярии — все это подогревало фантазию, но никак не укладывалось в привычные глаголы одических строф.
«Ты, которая одна, без помощи министра, по примеру богов, держишь все своею рукою и видишь все своими глазами!
…Я не могу богам, не имеющим добродетели, приносить жертвы и никогда и для твоей хвалы не скрою моих мыслей: и сколь твоя власть ни велика, но если бы в сем мое сердце не согласовалось с моими устами, то б никакое награждение и никакие причины не вырвали б у меня ни слова к твоей похвале.
…Но когда я тебя вижу, с благородным жаром трудящуюся в исполнении твоей должности, приводящую в стыд государей, труда трепещущих…
…Когда тебя я вижу, разумными распоряжениями обогащающую твоих подданных…»
Как гладко, стройно и хорошо получалось все это в прозе, а стихи не шли. Не шли — ну хоть тресни!