Я потаенно пробрался с пустой бутылкой, единственной уликой моего вчерашнего падения, за сарай с дровами и, старый конспиратор, спрятал ее в зарослях бузины.
В общем, на то он и первый день, на всякие помехи, рассуждал я, возвращаясь к себе. Так заведено в природе, — не появись одно, наверняка помешает другое. Но вечерком я постарался на славу, и бутылки нет — то есть сметено препятствие, сметено с дороги, а рано или поздно ее все равно предстояло осушить. Теперь ничто не помешает закатать, как следует, рукава и взяться за дело. Только бы привести себя в порядок и, главное, выдержать сутки, не пить, пересилить жажду.
И потом, почему я должен пыхтеть над сценарием, сказал я себе. Да ну его к дьяволу! Мало ли мной уже упущено в жизни? Мог сделать, а не сделал, пропустил. Одним деянием больше — другим меньше, какой тут счет? Обещал коллегам? Скажут, слюнтяй? Ну и слюнтяй. И ничего с этим не поделаешь, не все же из стальной брони.
Да нет, еще рано сдаваться, я напишу сценарий, а ребята поставят передачу, сказал я себе. И нечего распускать нюни. Подумаешь, расклеился от одной бутылки.
Я подставил отяжелевший затылок под кран. Холодная струя разбивалась о темя, словно о булыжник, и падала дальше в три потока. На втором этапе самоврачевания был проглочен кружочек пирамидона, и не мешало б за ним отправить второй для усиления заряда, но таблетка оказалась последней. Я шаманил над собой и так и этак, пил, глотал, стоял на голове и грел прохладные дверные ручки и стекла лбом. Потом, стараясь не смотреть на подоконник, отправился пошляться по воздуху. Воздух и вода — единственное, что принимал мой потрясенный организм. А на подоконнике лежали консервы, но одна только мысль о еде вызывала тошноту.
Я шел по тропинке вдоль цветочных газонов, они благоухали, очевидно, вовсю, а нос мой переводил это неистовство ароматов на грубый солдатский язык больницы. Флоксы запахли эфиром, от жасмина разило густой карболкой. А дух валерьянки так и бил в ноздри. Он крепчал с каждым шагом, будто я погружался в густой раствор.
Я отвел куст шиповника и, зажимая ноздри, вышел на лужайку. Здесь пиршествовал Пират. Он страстно лакал из жестяной миски, а балерина то и дело что-то подливала из пузырька с сигнатуркой. Она сидела на скамье для ног, и стан ее был прям, как столб. Она «держала спину».
— Врачуете? — спросил я с усилием.
— В некотором смысле да. — подтвердила старуха и подняла голову. — О, вам не по себе? И вид у вас, будто вы отметили свой приезд. И при том немножко лихо. А? Признавайтесь!
Голос у нее был добродушен, будто ей льстило все это, ну то, что я невольно обмыл новоселье на ее дачном участке.
— Просто головная боль. В пору вашей юности это называлось мигренью, — как можно уверенней соврал я.
— Ну, ну. Меня не проведешь. Мой глаз на это наметан, — засмеялась Ирина Федоровна и шутливо погрозила сухим длинным пальцем.
— У меня насморк. И к этому же хроническая бессонница. — Я поспешно укрепил свою оборону новыми бутафорскими кирпичами.
— Только что он… — балерина жестом государственного обвинителя указала на пса, — принес пустую бутылку из-под столичной и сложил к подножию моего крыльца, словно это была бесценная вещь. Спрашивается: как она попала на мой участок, если у нас никто не пьет? Может, бутылка упала с неба? Сама?
«Ах, Пират, Пират, наверное, быть другом человека не так уж и трудно. Особенно, если он тебя кормит. Сложнее дружить со всеми людьми. Будь, Пират, другом людей!» — мысленно сказал я собаке, но та увлеченно трудилась над миской.
А балерина, лукаво прищурясь, ждала ответа.
— Спрашиваете, отвечаем, — сказал я. — Вы правы: бутылки сами не падают. Их бросают. Некто, пожелавший остаться неизвестным, проходя ночью мимо вашей дачи, выпил остаток водки, а бутылку забросил в кусты, за вашу ограду. Не тащить же ее домой?
— Может, было и так, — засмеялась балерина. — Тем более, что рассказываете со знанием дела. Не отчаивайтесь, — предупредила она, неверно истолковав протестующее движение моей руки, — я вас не осуждаю. Ибо знаю: мужчине необходимо!