Мы с женой, не сговариваясь, избегали этой темы. Но однажды, незадолго до нашего отъезда из Москвы, Тося не сдержалась, вдруг завела разговор: а не взять ли нам мальчика из детского дома? Она уже и за город скатала, в один подмосковный детдом, постояла у ограды, посмотрела издали на сирот. Их вели через двор парами, тихих, милых, все в темно-синей одежке. Дело было за ужином, я сказал: «Ты недосолила картошку». Она пододвинула солонку и с несвойственным для нее напором спросила: «Ну так как? Возьмем?» Тогда я опросил, стараясь выиграть время, сообразить что к чему:
«Почему именно за городом? Разве их нет в самой Москве?» — «Есть, но сельские дети послушней». — «Хорошо. А почему именно мальчик?» — «Мужчины больше мечтают о сыновьях, — ответила Тося. — А ты разве нет?» — «Я не исключение, — согласился я. — А вам, женщинам, подавай дочек, однако ты уступаешь мне. Спасибо! Дело не в этом. Может, мальчик и впрямь будет нам дорог, как собственный сын. Но будем ли мы мамой-папой, вот в чем закавыка. Дорогие, любимые, да только, дядя и тетя. Всю жизнь! А я так не хочу. Я и без этого дядя, тысячу раз!»
— Я кто? — спросил я малыша, бережно перебирая его неправдоподобно маленькие пальчики.
— Ты — дядя! Давай я тебя поборю! — и он обнял мою шею.
Я прикинулся слабой былинкой, рухнул на спину, и малыш оседлал мой живот. Его победный вопль собрал всю окрестную детвору, и вскоре я оказался на дне великолепной кучи-малы, блаженно вдыхающим молочный запах ребенка.
В нашу кутерьму завистливо вмешалась Женя.
— Дети, осторожней. Раздавите дядю, — сказала она, и ее тотчас постигла моя судьба.
Чудесные проказники тепло дышали в уши, дергали за волосы и носы, засыпали песком, и вскоре мы изнемогли, схватив вещи, бежали по берегу вверх, к деревьям. Здесь я запрыгал на одной ноге, пытаясь второй попасть в штанину. Женя путалась в широком сарафане, билась, как бабочка в сачке.
— Скорей рожайте своих, — посоветовал я, переводя дух. — Не успеете оглянуться, и пройдет ваше время.
Женя вздохнула и посмотрела туда, где остался Андрей. Он сидел на прежнем месте и, опустив голову, пересыпал из ладони в ладонь песок, словно взвешивал свои «за» и «против». Игры под солнцем, у воды поглотили все наше внимание. А мой молодой приятель, ее супруг, между тем замышлял витиеватую психологическую операцию. Он кинулся в нее, очертя голову, а мы спохватились, когда дело уже катилось под гору, набирая скорость и вес.
Вернувшись к себе, я покопался в бумагах, отрыл видавший виды мятый блокнот, с которым ходил в вытрезвитель, и, полистав исписанные страницы, нашел домашний адрес Юрия Геннадиевича Квасова.
Дверь отворила старуха, тучная, словно из расплывшегося теста, с белым, мучным каким-то, неопределенным лицом. Она сощурила близорукие голубые глазки под бесцветными черточками бровей, питалась узнать во мне знакомого ей человека.
— Петька, что ль? Нинкин сын? — спросила она и, не дожидаясь меня, сама же ответила: — Нет, не Петька. Тот черный, в Ивана.
— Я к Юрию Геннадиевичу, — помог я старухе, избавил от умственной работы.
— И хорошо! — обрадовалась она, всплеснула мягкими большими руками. — А то умаялась я… Дай, говорит, ему …этот… — старуха стыдливо хмыкнула, — скипетр. А где его взять?.. Да ты не бойся, проходи.
Я вступил в полумрак коммунального коридора, остановился, давая привыкнуть глазам.
— Вон его дверь, — заговорщицки шепнула старуха, смелость из нее точно выдуло сквозняком.
— Эта? — Я указал на крайнюю дверь.
— Она, она. — Старуха, переваливаясь утицей с боку на бок, отступила, укрылась в непроглядной черноте угла.
И вдруг крайняя дверь распахнулась, и на пороге, в прямоугольнике дневного света возник голый по пояс мужчина в полосатых пижамных штанах. Он был высок и худ, на боках обручами выпирали ребра. И нос его был длинен, и само лицо под желтым шалашом прямых волос. Он загородил вход в комнату и высокомерно предупредил:
— Я последний Рюрикович! Мы — Квасовы!
Из угла донеслось шумное взволнованное дыхание старухи.
— Ошибаетесь! Вы не последний. Я тоже Рюрикович, — возразил я после некоторого колебания.
— Ну да? — не поверил Квасов. — Из каких же тогда будете?
Я вспомнил известную оперу и назвался:
— Собакины мы!
Он, несомненно, подумал о той же опере и растерялся:
— И впрямь были такие.
Квасов открыл дорогу, и я беспрепятственно прошел в комнату, ставшую ареной длительного запоя. На столе, на полу, возле антисанитарной кровати трупами валялись пустые бутылки, огрызки яблок, еще чего-то, чью личность можно было установить лишь с помощью экспертизы, и банки из-под килек в томате.