— Вот Кто заплатит тебе в будущей жизни! — так кончил Родион, с благоговением смотря на икону, и, сложа руки, шепотом прочел молитву.
Предслава смотрела на него пытливо, но не расспрашивала ничего, а решила прежде отвести гостя к тому ключу, из которого она умывала его во время болезни, и там, у громовой криницы, поговорить с ним по душе. Родион охотно согласился, и они пошли. Следом за ними пошла Любуша, а за нею, крепко держась за подол, маленький Хор. Внучки Предславины, заметив, что гость направляется к самой торной из всех лесных дорожек, к громовой кринице, пошли следом. Гостю надо было уважить хозяев и поклониться почитаемой в роде святыне, и этот обряд совершался всегда при местных жителях; они являлись туда без всякого зова, как на маленький семейный праздник. Эта криница, или этот ключ, по преданию, выбит был из земли стрелою Перуна, почему в нем и осталась навсегда часть живительной и целительной силы верховного божества. Некоторые из соседок, приметив направление гостя, не торопясь, шли туда же: им хотелось и гостя посмотреть, и оказать ему почет своим присутствием, и просто — провести полчаса в приятной беседе. Старый Улеб, налаживая свой челн, заметил куда идет народ и тоже потащился следом, бросив молоток и тростник, которым он законопачивал щели.
Громовая криница была у подошвы отлогого пригорка. Еще при дедах посаженные дубы разрослись великолепным большим кругом, а в середине, пуская корни в расселины большого камня, из-под которого бежал студеный родник, разросся крупнолистный, раскидистый ольховый кустарник, обвешанный усердными почитателями Перуна. Тут были и цареградские давно вылинявшие ленты, сережки, золотые, серебряные и медные, и стрела, вынутая из опасной, но благополучно зажившей раны, и перержавевший меч, воткнутый в землю еще дедом нынешнего старшины-князя, и много разных мелочей. За дубами тянулся во все стороны темный бор.
Весело болтая, Предславины внучки догнали гостя, рассмотрели его подробно, подивились его широкому черному одеянию, его худобе и большому, острому носу, успели обогнать всех и напиться из журчащего родника. За ними подошла Предслава, подняла руки к небу и, шепча какие-то слова, поверглась ниц перед бьющею из земли струею воды.
Родион все время смотрел на нее с грустью и сожалением, а когда она зачерпнула воды и поднесла ее гостю, чтоб он напился и умылся, то он осторожно отстранил рукою берестянный ковш старой вещуньи и сказал:
— Бабушка, голубушка, отставь это, вылей ты свою поганую воду! Это дьявольская вода! Я испил от родника истины, вкусил от вечной правды и вечного спасения и не стану осквернять себя поганым питьем языческим.
— Что ты, что ты, греховодник! — сказала торопливо Предслава, закрывая ему рот костлявою рукою. — Что ты толкуешь? Известно, в Царь-граде своя есть криница громовая, у нас своя, только она от этого не хуже стала, Перуном данная вода, а ты — и поворотился у тебя язык! — говоришь: поганая. Испортили тебя в Царе-граде, с толку сбили; а ты вот умойся, родимый, да попей, и пройдет.
— Не испортили, бабушка, а глаза открыли, да и не люди открыли, а Божья благодать просветила меня, — отвечал Родион, тихо взял старуху за руку, отвел ее на несколько шагов и уселся с нею на камне. — Потолкуем по душе, как ты говорила; а я, по правде сказать, за тем и из Царя-града ушел, чтобы толковать по душе со всеми здешними добрыми людьми и со всяким, кто может вместить в себе слова истины. Поди и ты сюда, Любуша, а Хорька своего подай мне: я покажу ему, за что человек должен держаться душою, что спасло мир и всех людей. Поди ко мне, малец; вот символ нашего спасения…
Он ласково взял мальчика себе на колена, вынул висевший у него на шее серебряный крест и дал ему в руки.
— Это ты отчего же такое носишь? — спросила Любуша, — мой Хорь тоже носит на шее рыбий зуб, от лихорадки, и корень мать-и-мачеха от сглазу. А это что?
— Это крест, дитя мое, память крестного страдания и смерти Сына Божия, воплотившегося от Девы Марии. Я сам был так же слеп, как и вы, тоже ходил во тьме как приехал в Царь-град. Поступил я в варяжскую дружину и служил, и дрался, и вместе с товарищами справлял ваш зимний праздник, Коляду. Пошли мы раз вдвоем с товарищем так, от нечего делать, посмотреть, как этот самый праздник справляют греки. Нас впустили, без всякого спора, в большую каменную храмину, каких вы и не видывали: вдвое больше всего этого круга из дубов, и сверху всего этого крыша. Как мы вошли, так стало даже жутко, и по голове точно будто мураши побежали: все золото, все камни дорогие; народу тьма и все молчат и слушают чей-то сладкий, мягкий голос… и дым клубится благовонный. Не успели мы осмотреться — запели. Где, кто запел, неведомо, только так сладко, тихо, вот как ручей журчит, когда возле него засыпаешь, и впросонках не разберешь, вода это по камням пробирается, птицы ли где поют… И как запели, так народ, сколько его там ни было в храмине, пал на колена… И вот поют громче, громче, да так согласно, как будто с неба льется эта песня и всех нас обдает… Я вместе с другими пал на колена и забыл о нашем грозном боге Торе или о вашем сердитом Перуне, и душа моя почуяла, что все это ложь, обман, что есть иной Бог, истинный и всеблагий… Как служба кончилась и как мы вышли, куда пошли, ничего этого не помню. Душа у меня ныла и просила истины. Я ходил как в воду опущенный, пока меня не направил на путь истинный один старец, пустынник с горы Афонской. За ним я пошел бы на конец света: старец кроткий, мягкий, незлобивый, как грудной младенец. Так я познал истинный свет, истинного Бога, и жалко мне стало вас, добрых людей, блуждающих во тьме, и решился я идти к вам и открыть вам глаза. Все ваши боги, Перун, Дажбог, Тур, Велес, Дид, Ладо, все это ложь, обман…