Часто язык наш необдуманно разделяют на славенский и русский. Мы сие название даем языку по имени народа, назвавшегося славянами. Но неужели народ сей до принятия имени был немой, безъязычный? Неужели с того только времени стал иметь язык или переменил его на другой? Нет! Он продолжал говорить тем же языком; но по разделении сего народа на русских, поляков, чехов язык стал называться по их именам: русский, польский, чехский. При всех именах он был и есть один и тот же общий всем. Вот первое о языке понятие. Второе: язык хотя один и тот же, но у разных народов больше или меньше изменяется и получает имя наречий. Польское наречие отошло всех далее от нашего, так что мы уже и разуметь его не можем; но русское не есть наречие славенского языка, а тот же самый язык.
Если под славенским языком станем мы разуметь различие Священного Писания с светскими книгами, то каким же языком назовем язык Игоревой песни, летописцев, старинных царских грамот, народных сказок, песен? В них язык, или языки, гораздо различнее, нежели между священными и светскими книгами. Не сочтем ли мы того русского совершенным невеждою, кто скажет, что он романы и комедии понимает, а того, что поют и читают в церкви, не понимает?
Если под именем славенского языка разуметь важный, высокий слог, а под именем русского простой и средний, так это иное дело. Кто не знает, что великолепная риза и сермяжный зипун есть столько же славенское, сколь и русское; но одно из них составлено из высоких, а другое из простых слов.
Ни один язык так не отличается возвышенностью слога и слов, как наш. Латинец, например, или другой кто, скажет отец наш (рatег nosteг), но не может сказать отче наш. Француз говорит счастлив человек (heureuer l'homme), но не скажет блажен муж. Он не имеет, или имеет несравненно меньше нашего, сложных слов: говорит подобен Богу (semblable a Dieu), но не скажет богоподобный, говорит хороший голос, добрая весть (une voix agreeable, une bonne nouvelle), но не скажет ни благогласие, ни благовестив. У него нет двояких, одно и то же значащих слов, из коих одно возвышенное, а
другое простое: он равно око и глаз называет l'oeil; чрево и брюхо, le ventre, чело и лоб, le front.
У него нет ни увеличительных, ни уменьшительных, ни почтительных, ни ласкательных имен: он говорит рука (la main), но не может сказать ни ручиншца, ни ручка, ни ручонка, говорит большая мать (la grand mere), но не может сказать ни бабка, ни бабушка.
В глаголах с предлогами язык их несравненно скуднее нашего. Мы скажем добавлять, забавлять, убавлять, пробавляться или подарить, задарить, надарить, отдарить. Он все сии глаголы должен объяснять прибавочными словами и другими от разных корней глаголами.
Он не имеет и десятой доли тех слов, какими означаем мы голоса животных: блеет, мычит, кукует, грает, каркает, квакает, клекочет, курлычет, чиркует, стрекочет, токует…
Часто в ветвенном значении слова своего не найдет он коренной, породившей его мысли и должен отыскивать ее в другом языке.
Цепи или деревья слов, одно от другого происходящих, подобны у него мелкому лесу, из многих низких и маловетвенных дерев состоящему, тогда как наше древо, очевидным образом на одном и том же корне стоящее, изобильно тысячами раскинувшихся от него ветвей.
Таковая в языках разность должна непременно производить разность и в свойствах их. Сильный навык и чтение французских книг отвлекли и много отвлекают нас от свойств языка нашего и чувствования красот и силы его. Отсюда, вместо услаждения и приятности, родилось в нас какое-то отвращение от высоких слов и мыслей: мы стали называть их славенскими, переиначивать и избегать, разделять один и тот же язык свой на два, из коих один, важнейший и богатейший, почитать как бы чуждым, а другой, под именем русского, располагать и приближать к французскому, подражая с раболепным благоговением свойствам его. Для чего вносить в язык чуждые, часто по началу наши же собственные, но уже переиначенные на чужой лад ветви? При утрате красот своих, наполняясь чужеязычностью, он становится сам на себя не похожим.