Давнее пророчество, давнее. Чуть ли не той чёрной праэры, когда дервиши Всеединого ещё скрывались по лесам да пещерам от правящих ойкуменой истуканопоклонников. Чуть ли ещё не Первый Пророк написал его. В застенке. На сухих листах павлинихи, брошенных ему вместо ложа и пищи. Кровью ран своих написал. А нечестивые волхвы хотели предать Писание костру, но волею Всеединого пламя отторгло священные Листы, и те разметало ветром… Это с тех же пор самоотверженнейшие из дервишей объединились в Кочевое Братство — дабы выискивать обрывки пророчеств, разнесённых по всей ойкумене и даже за пределы её; дабы найти и сложить воедино всё до последнего Листа.
Так, может, в этом и есть причина овладевшего тобою, твоя доблесть, внезапного беспокойства? Может, тебя, признанного людьми несравненным среди когда-либо дававших обеты защищать и спасать, сам Всеединый отправил навстречу угрозе, страшней которой от праначал не ведала ойкумена? Но если так, почему Всеединый допустил смерть твоего меча? Говорят, его доблесть витязь Серебряного Бобра, присуждённый к разрешению от обетов, носит на левом боку подвешенный к поясу камень — просто не может жить, не ощущая привычной тяжести. Так много ль может быть толку от без-Оружного оборонителя?!
Сложны вопросы, и некому подсказать ответ… А некому ли? Наверное, зря ты посмел обозвать хорьком спутника, дарованного тебе Всесотворившим. Поздновато старец догадался, кто ты, и не к месту пристал с допросом — так что ж? Расскажи, а потом попроси совета у этого, пускай и мерзкогрязного, но, без сомнения, мудрого святого человека…
Витязь рассказал.
Пока он рассказывал, Крылатый одолел свою робость перед воем неведомого и, будто извиняясь за неё, без понуканий отправился дальше. Дервиш тоже отправился дальше. И витязь, рассказывая, невольно ловил себя на том, что проникается уважением к святому неряхе. Конь не считал нужным приноравливаться к пешему хозяйскому спутнику, но спутник этот самый, шагая с виду развалисто да неспешно, без напряжения держался вровень со всадником. Видать, многоопытный странник он. Что же до мерзкогрязности… Когда ветер дует вот так, в лицо, и не очень чувствуется запах и когда пакость с овчины не может угодить на витязные штаны, то грязность, в общем, терпима… И вообще — всякий, приносящий обеты, волен иметь свои представления о самоотверженности.
Рассказ завершился вопросом, и дервиш, слушавший вроде бесстрастно, чуть ли даже не равнодушно, вдруг приостановился, воздел руки — не то с изумлением, не то в отчаянии:
— И вы еще сомневаетесь?! — Ему пришлось подобрать выроненный посох и наконец пробежать с десяток шагов, догоняя.
— Вы сомневаетесь?! — продолжил старик, переводя дух. — Назревает небывалое бедствие, всеобщий конец — так куда же и зачем может быть призван столь сверхъестественным образом первейший из витязей, не запятнавший себя ни единым?..
Он вновь захлебнулся воздухом, примолк на миг, а оттого смог услышать краткое и тихое витязево: «Это не обо мне».
— Я знаю приносимые их доблестями обеты скромности… — начал было дервиш, и тут же осёкся, будто споткнувшись о негромкий и совсем не весёлый смех собеседника.
— Скромность здесь ни при чём, — хмуро сказал витязь. — Слушай.
И он снова начал рассказывать.
О беженцах (с Листа слово не скинешь — среди них были и дервиши), зим десять назад принесших Высокому Дому страшную весть: Дом Заозёрного удела предался истуканопоклонству. Рассказы ужасали. Летучие конные отряды (всадники, с ног до головы облаченные в чёрное; людские лица и конские морды повязаны чёрными платками) врываются в сёла, выгоняют мирных поселян в степь, не позволяя взять с собой ни единой вещи и даже всю одежду заставив снять.
Витязь Крылатого Коня, слушая, будто сам видел то, невыносимое. Или это теперь ему лишь кажется, будто именно так, воображаемо, а не позже и въявь он впервые увидел, как чёрные арканные сотни с гиканьем гонят толпы голых, рыдающих, вопящих людей по заиндевелому ковылью, как несчастных, синих от холода, плетьми и копейными древками загоняют в стылую воду, принуждая натираться грязью, обмывать пупырчатую от холода кожу и натираться вновь… Над толпами истязаемых стоит уже не плач, а безумолчный трескучий кашель, но пытающихся выбраться на берег мучители, наезжая конями, сталкивают обратно в воду. А вода сера, как навислое ненастное небо, и, как небо, воспалена заревами пылающих деревень…