Фыркая, отплевываясь, протирая глаза, узкоплечий, загорелый до синевы Глебка вдруг схватил Витю за руку.
— Смотри! Смотри! — испуганно воскликнул он, показывая на середину реки.
От середины реки к ним плыл камыш. Это было совершенно так, как Витя видел на рисунке в книжке: еле заметная наклоненная камышинка, точно кто-то из-под воды чуть высунул ружейное дуло. Потом за камышинкой показалось темное, величиной с блюдце пятно, которое тут же приподнялось. Появились из воды мокрые волосы, лоб, черные, сдвинутые у переносицы брови. И вот невидимка вышел весь. Они в нем признали того купальщика в куртке, который недавно подходил к ним.
— Ну, поняли, головы садовые, как надо? — строго спросил появившийся, хлопая длинной камышинкой по воде.
Они ничего еще не поняли, но это было прекрасно! Человек не отфыркивался, не тер глаза. Нет, спокойно, ровно дыша, прошел под водой, будто по земле. Синий Глебка осторожно коснулся камыша незнакомца. Нет, и камыш был обыкновенный, только подлиннее.
Павеличев, раздумывая, повертел свою зеленую полую трубочку и вручил ее просиявшим ребятам. Рассказав, как держать камыш, как дышать, он с тем же строгим лицом вернулся на берег к своей одежде.
— Какие ребята непонятливые! — сказал он ворчливо, чтобы не подумали, что он сам ходил забавляться с камышом. — Мы, помню, легко это делали.
— Как только вы не забыли всего этого! — отозвался сосед по пляжу — белотелый, полный человек в желтых очках, поднятых на лоб. — Ведь небось с тех пор уж года два-три прошло.
Павеличев посмотрел на его несмеющиеся, слишком уж серьезные глаза.
— Побольше, побольше! — сказал он, поправляя в изголовье сложенную куртку. — Мне уже двадцать лет.
— Грандиозные года!
И сосед, опустив на глаза желтые очки, перевернулся на спину, раскинув по песку белые, полные руки, отвел вбок голову, собираясь, видимо, вздремнуть.
«Что в этом человеке главное?» — подумал Павел, ложась на мохнатое узкое полотенце и смотря на соседа. Будучи кинооператором, он придерживался своего, как ему казалось, способа запечатления: искать в человеке, в пейзаже, в обстановке не эффектного, не красивого и даже не обыкновенного, а той главной приметы, которая выделяла этот объект из ему подобных. Вот в этом соседе главным, конечно, было белое тело. Это легко, само собой напрашивалось: все на пляже загорелые или смуглые, а он как молоко. «Наверное, приехавший», — подумал Павел.
Он перевел взгляд на женский пляж, увидал вдалеке девушку, которая торопливо поднималась от пляжа на берег. Когда она повернула голову, он подумал: «Не Лиза ли это?» Но нет, только похожа. «А у нее в лице главное — добродушие», — вспомнил он Лизу и стал глядеть, как идет по гребню берега эта девушка. Тонкий нос, подбородок… Нет, совсем не похожа! У Лизы добродушие от расставленных глаз, а так-то у нее в лице что-то решительное.
Павеличев, подставляя под солнце спину, опустился на полотенце, положил голову на сложенную куртку и стал думать о том, что он еще ничего не сделал для Лизы.
…Вчера идти на канатную фабрику было уже поздно, сегодня с утра Геннадий Тихонович, руководитель группы, зачем-то решил отсылать в Москву заснятую пленку. Ну хорошо, после обеда он отправится к этому Авдею Афанасьевичу.
Спину припекало, и Павеличев, перевернувшись, лег навзничь. Еще немножко так — и в воду. Когда переворачивался, заметил около белотелого соседа в желтых очках какого-то нового человека — длиннолицего, белокурого, который, раздевшись и сидя на песке, негромко о чем-то говорил с этим соседом. Бумажный фунтик с вишнями лежал между ними, и они не спеша ели, беря ягоды за бледные стройные веточки. Павеличев усмехнулся: «И этот похож!» Со вчерашнего дня, как он пообещал Лизе помочь в розысках, он невольно вглядывался во всех прохожих и — странное дело — то в одном, то в другом находил что-то общее с тем портретом, который Лиза показывала еще в вагоне. Одного даже остановил: «Простите, вы не товарищ Шувалов?» Лицо состроил официальное, озабоченное, но, чувствует, было глупо. Он смутился.
— …Нет, для нашего времени это редкий, непонятный человек, — говорил длиннолицый, собирая вишневые косточки в кулак. — Весь в бумагах, в архивной пыли. А попробуй удивиться — он тебе ответит: «Я же ведь историко-архивный факультет окончил!» Надо же уметь выбрать такой факультет!
— Если любить эту работу, то почему же не выбрать? — отозвался сосед в желтых очках. — Надо же кому-то и архивами заниматься. Это ведь большое дело! Есть хорошие стихи: «Молчат гробницы, мумии и кости. Лишь слову жизнь дана. Из тьмы веков на мировом погосте звучат лишь письмена…» — Он потянулся за вишней. — В хорошем архиве письмена действительно звучат. В сорок седьмом году перебираю материалы по истории одной дивизии, которая, кстати сказать, от Завьяловска фашистов дальше гнала, и вдруг вижу писарской, с завитушками почерк. Описывается ночной налет эсэсовских автоматчиков на штаб батальона. Как раз то, что мне нужно было! Никто до этого рассказать не мог. Такой случай, что, кроме писаря, никого в живых не осталось…
Слушая это, Павел живым воображением вдруг увидел ночь, горстку людей, отчаянно отбивающихся от автоматчиков, и какого-то человека, залезшего куда-то под табуретку, под стол, — одни только подошвы видны.
— Почему же он уцелел? — с пренебрежением спросил Павеличев. — Спрятался?
Этот писарь, под табуреткой, созданный его воображением, был так гнусен ему, что он не заметил, как неделикатно вмешался в чужой разговор.
Сосед не спеша поднял желтые очки на лоб и полуобернулся к Павеличеву, прижав полный подбородок к голому покатому плечу.
— Это вы, дорогуша, литературы о писарях начитались, — сказал он не сразу и, видимо, неохотно. — Почерк с завитушками, лицо в прыщах, глуповат и трусоват… Было, но прошло. Только завитушки остались, да и то, если на машинке перепечатано, не заметно.
И, видимо, считая, что одной нравоучительности достаточно для человека, который недавно еще забавлялся на реке с камышом, он снова обратился к светловолосому своему собеседнику, но первую фразу произнес громко, чтобы и этот «камышник» слышал:
— Родионов сражался в первых рядах, раненые рассказывали, и это его счастье, что он уцелел… Так вот, говорю, подробно, обстоятельно Родионов описал, как каждый работник штаба сражался и погиб. Это для меня была находка!
Он добрал последние вишни, и бумажный фунтик, пустой теперь и легкий, покатился под ветром к реке. Длиннолицый хотел что-то сказать, но белотелый сосед недовольным голосом стал говорить о каком-то другом, уже небрежном архиве:
— Представляете! Клички собак, которые участвовали в одном деле, известны, запечатлены, так сказать, для истории: Нельма, Пират, Веста, Горошек, — а о человеке известна только одна его фраза: «У кого дети — уйдите!..» Фраза знаменательная, но этого мало.
— Все это так, — ероша светлые волосы, быстро вставил его собеседник, которому, видимо, не терпелось продолжить разговор о каком-то общем их знакомом, — но, занимаясь архивами, нельзя же божьего света, жизни не видеть! А он весь там, в пыли. Книги читает только пожелтевшие. Очень уважает свечи. Трамвай не признает…
Тут его окликнул с берега какой-то коренастый человек в синем рабочем комбинезоне. Ведя впереди себя велосипед, он, подпрыгивая, спускался к реке. Длиннолицый тотчас поднялся, захватил в руки одежду и пошел вдоль воды к вновь прибывшему. Когда он повернулся, было видно, что левое ухо у него сморщено, словно завязано в узелок, и от него идет к шее темный рубец.
Павел снова перевернулся на спину, но, взглянув на часы, лежащие поверх куртки, вспомнил о канатной фабрике, стряхнул с колен песок и пошел купаться.