Бутеев рассказал, что в то время он работал на строительстве крановщиком и накануне дня, когда это произошло, стоял со своим краном на плотине и спускал в люльке военных вниз — в донные отверстия. Они то опускались, то поднимались. Внизу, недалеко по берегу, притопывал озябшими ногами человек в лохматой меховой куртке. Он похаживал около треножника. Бутеев догадался, что это кинооператор. Но снимать этому медведю нечего было — люлька стояла на месте. Тут оператора выручил майор — да, тот самый, которого уже описывал старик с фабрики: среднего роста, в очках, с негромким голосом. Оператор завертел своей машинкой, как только майор стал подходить к люльке, а потом снял и весь его спуск вниз.
Бутеев, может быть, и не запомнил бы оператора, но и к нему пришлось обратиться насчет очков…
Часов в шесть вечера, когда смерклось, солдаты пара за парой стали подниматься из отверстий. Последними Бутеев поднял лейтенанта Кузнецова и майора. Лейтенанта он, Бутеев, знал, так как брат Кузнецова в то время работал тут нормировщиком, иногда они показывались вместе. Майор же для крановщика был просто майор — один из военных, которые недавно появились и скоро уйдут.
Как только поднятые вышли из люльки, майор попросил у Бутеева его очки. Но тут же вернул — стекла были не те. Крановщик заметил, что майор чем-то расстроен, и здесь увидал у него в руках разбитые очки. Майор постоял, подумал, поговорил с лейтенантом и, смущаясь, обратился к Бутееву: не может ли он, как местный тут человек, достать у кого-нибудь очки, только на один день, на завтра? Бутеев догадывался, что предстоит завтра, и спросил, какой требуется номер стекол. Майор сказал: «Один, двадцать пять, голубчик! Один, двадцать пять! Я вам сейчас запишу… Устройте, пожалуйста, я вам буду очень благодарен!» Он вынул блокнот и на листке написал…
Никодимцев не спеша достает плоский бумажник, не раскрывая, вытягивает из него, видимо, уже лежащий наготове листок и равнодушным жестом, который все же получился неравнодушным, кладет листок к парторгу на стол. Тот, взглянув на Никодимцева, берет бумагу в руки. На помятом по краям листе мелким, но отчетливым почерком написано:
«1,25. На один день. Улица Шевченко, 15, кв. 4. Шувалов Мих. Мих.».
— Гм… адрес, фамилия… — Аверьянов трогает ногтем черные короткие усы. — Пунктуальный, деловой, видно, человек.
— Это щепетильность… — Никодимцев полными пальцами делает какой-то неопределенный жест, будто берется за что-то тонкое, хрупкое. — Должник, видите ли, сообщает, кто он такой и где в случае чего его найти, чтобы владелец очков не беспокоился.
— Ну, и кто же дал?
Никодимцеву все же хочется, чтобы парторг посмотрел на этот листок внимательнее. Не знали, не знали, а вот и фамилия!
И он рассказал и обо всём, что ему удалось узнать. Бутееву не сразу повезло. Рассудив, что не на стройке, а в управлении больше будет людей в очках, крановщик пошел туда и, как только видел блеск стекол, доверительно спрашивал: «У вас случайно не один, двадцать пять?» И шел дальше. Он обратился и к кинооператору, который попался ему где-то в коридоре. Тот не носил очков, но Бутеев подумал, что у этого человека, имеющего дело со стеклом, они должны быть. Так крановщик дошел до Авдея Афанасьевича. Тот ответил, что у него 1,50, которые, в сущности, равны 1,25. Но почему об этом речь? Бутеев ответил: «Срочно требуются военному майору, который занимается донными отверстиями». Но на 1,50 Бутеев не согласился, надо искать дальше. Прохоров пошел вместе с Бутеевым, и они нашли нужные очки уже не в управлении, а в столовой, у кладовщицы.
— Ну, в общем, Леонид Сергеевич, — нетерпеливо закончил Никодимцев — Бутеев вручил майору очки, записка осталась у Бутеева. Вот и все, что он мне рассказал.
Аверьянов опять похаживал по зеленой дорожке.
— Грустно, что так много об очках, — помедлив, сказал он, — и мало о майоре. Ведь и вам было бы интересно.
— Ну еще бы! — Полной рукой Никодимцев огладил свою круглую голову и потянулся за папиросами. — Вчера же вечером был в батальоне. Так, на всякий случай: вдруг та же часть или знают Шувалова. Но никаких следов. Вам-то, Леонид Сергеевич, еще ничего. — Он кивнул на листок, который еще лежал на столе. — У вас есть все, чтобы внести эту фамилию в почётный список. Ну, а что у меня в активе? Средний рост, очки, вежливый, тихий… Не разгуляешься! — Он грузно встал, взял соломенную кепку и протянул руку за листком на столе. — Я его возьму, может быть, пригодится…
— Пожалуйста… — Парторг бесшумно по ковровой дорожке подошел, чтобы проститься. Стоял прямой, высокий, вытянув руки вдоль своего тонкого тела. — Все же, Игнатий Львович, — сказал он, — этот листок кое-что дал. И очень хорошо, что вы его достали.
Этого одобрения, которого Никодимцев ждал раньше, сейчас — после того, как он вслух высказал те мизерные сведения, которые он имеет о майоре, и этим невольно убедил себя в их мизерности, — этого одобрения он уже не заметил.
3
Бывают дни, обычные будние дни, которые проходят под каким-то знаком. Таким был день, когда первый «щит-хлопушка» захлопнул со стороны верхнего бьефа одно из донных отверстий. Аверьянов помнил: сначала позвонил инженер Тельниченко, потом Василович, а потом день шел обычным ходом, но Аверьянов — да, наверное, и все на стройке — твердил про себя: «Захлопнул, захлопнул»… И не надо было бежать, спускаться туда, чтобы представить: большой, длинный коридор наполнен теперь не бешеной водой, а тихим воздухом… Был день и под другим знаком: по всем этажам, по всем комнатам управления ходила трехлетняя Леночка. Ее мать, сотрудница управления, повезла бабушку в больницу, а девочку не с кем было оставить. В управлении каждый занимался своим делом, но все помнили — Леночка тут. Поили ее, кормили, у Аверьянова в кабинете уложили спать.
Особенным был и этот день для Аверьянова. После ухода Никодимцева парторг заглянул к начальнику строительства. И там речь была о безвестном майоре, получившем сегодня имя: Шувалов. Начальник напомнил и о лейтенанте Кузнецове, его помощнике. Да, конечно, и лейтенант, но о нем знали и раньше, а этого Шувалова узнали только сегодня… Вскоре, вернувшись к себе, Аверьянов звонил по телефону в подсобную мастерскую и опять упоминал имя Шувалова. И потом, когда день пошел большим, сложным, но обычным ходом, время от времени всплывал в памяти тщедушный, в чужих — женских! — очках человек, очень пристально всматривающийся в невидимое… Этого ни Никодимцев не говорил, ни в архиве не упоминалось, но так казалось, представлялось…
Да и не обязанностью ли Аверьянова было понять то решение, которое Шувалов сам себе продиктовал? Ведь это решение было близко и Аверьянову и каждому…
…И вдруг где-нибудь на совещании, или в теплом шелесте турбинного зала, или у прохладной камеры шлюза слышался далекий, негромкий голос: «Один, двадцать пять, голубчик! Один, двадцать пять!.. Я вам буду очень благодарен». Аверьянов задумывался, хмурился: как ничтожно мало знают они об этом человеке, непростительно мало…
В девять часов вечера позвонил из гостиницы Никодимцев и заговорил о том же — о майоре. Голос был шутливый, но беспокойный.
— Вы оказались правы, Леонид Сергеевич, — начал Никодимцев. — Помните, несколько дней назад вы сказали, что «художник неизвестен» бывает только у неяркой картины, а автора настоящего полотна всегда отыщут… Помните?
— Ну, помню… А к чему это?
— А к тому, что не успели мы с вами открыть имя нашего майора, как и деяния его оказалась не средней, а настоящими, прекрасными! Дело в том, что у меня сейчас в комнате сидит молодой человек в голубых… в темно-голубых, почти синих… ну, в обычных брюках.
— Игнатий Львович! Я что-то не пойму… Вы что, о Шувалове узнали что-нибудь смешное, веселое? Такой тон.
Секунду на том конце провода было молчание.
— Это не веселье, Леонид Сергеевич, а радость! — Голос был уже другой, чуть обиженный. — Профессиональная радость, что знаю больше, чем недавно знал. Думал, что и вы тоже… Короче говоря: у Шувалова есть семья, двое детей, и они тут, в Завьяловске.