Выбрать главу

От авиабомб, которых мы сейчас касались телом, навсегда отлетела их страшная жизнь…

Мы сняли ящик со штабеля и почему-то положили его не рядом, а отнесли к выходу. Теперь его разберут и выбросят. Может, потому и ближе к выходу, чтобы скорее выбросить.

Мы присели на перевернутые ведра и закурили…

Я смотрел на эту желтую гадину у выхода, которая мне даже во сне снилась, и думал. Мы несколько лет строили плотину — гигантский труд, средства, желание сделать по-своему жизнь… И вот приходит какой-то мерзавец, тихо накладывает штабели взрывчатки, ставит эту желтую дрянь и уходит. Почему? Мы ему мешали? Какое у него право?

Мы сидели на ведрах, опустив руки, как землекопы, между колен. Странное дело — ничего не делали, а усталость… Вдруг Михаил Михайлович тихо засмеялся, я тоже, и тоже неизвестно чему… Он встал, будто конфузясь этого смеха, и пошел к нашим шинелям — становилось прохладно в одних безрукавках. Когда он в распахнутой шинели вернулся к ведрам, на лице его было счастье. Может быть, только сейчас пришло, почувствовалось настоящее облегчение. И тут захотелось скорее всех обрадовать, всем сказать — ведь за два километра все притихли и ждут.

Мы распахнули фанерную дверь, вышли наружу. Какой сияющий свет! Солнце на снегу, голубое весеннее небо… Но полная тишина и безлюдье. Только не замеченный постовыми солдатами мальчик с собакой на берегу. Кому же сказать?

— Так к нам же телефон проведен! — воскликнул Михаил Михайлович.

И мы, смеясь, побежали обратно в туннель.

20 февраля

После того дня все кажется спокойным, мирным. Даже болезнь майора. Был сегодня у него в госпитале.

Болезнь — длинное латинское название, но так — перемежающаяся температура. Спрашивал меня, как дела в донных — какие впереди, какие отстают. Я наконец спросил его о том, о чем давно собирался, но как-то все были служебные разговоры. Ну, а тут, в палате, легко. Спросил, почему он угадал, что минная камера должна быть именно в седьмом. Он сказал:

— Всякая работа начинается в кабинетах. Какой-то обер-фюрер, который решил снести нашу плотину, не пришел на место и не положил взрывчатку в первую попавшуюся на глаза дыру. Нет, он взял план плотины и засел в кабинете. Я начал с того же — взял план и подумал над ним. Конечно, он захочет расположить камеру в центре плотины — это раз, и второе, о чем мы много говорили, — в полузаделанном отверстии. Посмотрите на план — седьмое как раз и отвечает этим условиям. Кстати, когда вы смотрите с берега на седьмое, то перспективой оно сильно отодвигается от центра. А по плану оно центральное. Ну, а третье — немцы сами подтвердили это… Нет, не пленные, а раньше еще, немецкие летчики… Несколько раз бомбили и всё старались положить на седьмое отверстие или рядом. Рассчитывали на детонацию. Я опрашивал тех, кто застал первые после их отступления бомбежки, а последнюю я сам видел. Да, около седьмого, но далеко. Не получилось. Но полной уверенности, конечно, у меня не было. Помните, Иванцов сказал об «обратной психологии»? Могло быть и это…

23 февраля

В военной жизни все быстро.

Сегодня все офицеры вместе с подполковником Тоидзе ходили прощаться с майором — они уезжают без него. Часть получила новое назначение — завтра выступает. Да и надобность в специальной военной части прошла — собрались и каждый день прибывают прежние и новые строители гидростанции. Масса народа. Они и будут продолжать. В частности, работа в донных им уже сдана.

Я тоже на днях возвращаюсь к себе. Конечно, не возвращаюсь, а догоняю. Они уже взяли Кривой Рог. Недавно оттуда было письмо. Спрашивали о плотине. Будет что рассказать! Срок прибытия мне дан такой, что если майора на днях выпишут из госпиталя, то будем догонять своих вместе. И на каком-то перекрестке разъедемся. А жаль — свыклись за это время…

На прощание с Михаилом Михайловичем кое-что принесли. Главным образом — папиросы. Карнаух — зажигалку-полуавтомат, которые теперь в ходу.

Один я ничего не принес, чтобы не было у Михаила Михайловича впечатления, что все завтра уезжают.

25 февраля

Вчера отбыли. Был сейчас в госпитале. Михаил Михайлович спрашивал, как уезжали, не забыли ли чего. Я рассмеялся: это только в штатской жизни можно забыть чемодан! Ему лучше: врач говорит, что если и дальше так, то через три-четыре дня могут выписать. Прекрасно! Едем тогда с майором вместе хоть полдороги!

2 марта

Сижу в вагоне один. Действительно, полдороги! И короткой!

Что же говорить! Вспоминаю смех его в седьмом донном и счастливое лицо, когда он подошел в шинели нараспашку. И день солнечный, и мальчик с белой собакой, и мы, смеясь, бежим к телефону… Полдороги! И на станции Веснина, которую он сам же выбрал…

Он выбрал эту узловую станцию, чтобы дальше и ему и мне ехать без пересадки. Всего пятьдесят пять верст по хорошей дороге. Машина довезла нас до привокзальной площади, и шофер уехал обратно.

Кругом было разрушено и обожжено, но уцелел какой-то садик со скамейкой в снегу. Старуха в белом полушубке показала, где до немцев был забор у ее сада. Я оставил Михаила Михайловича здесь — после госпиталя ему было трудно еще ходить — и пошел в воинскую кассу.

Прошло минут десять — пятнадцать. Я получил билеты… У станции не было сирен, были паровозы. Они замычали все разом, на всех путях. Я выбежал на перрон.

Шестерку «юнкерсов» гнали наши истребители. Облегчая машины, гитлеровцы сбрасывали бомбы куда попало. Раздалось несколько взрывов — в линейку, грядой, друг за другом, и все исчезло. Меня воздухом отбросило к фасаду станции, на какие-то тюки. Я поднялся.

С двумя билетами я подбежал к садику. Ничего нет. Даже скамейки. Дымятся обожженные деревья…

Сперва я нашел наши обугленные чемоданы, потом в стороне — его.

Хорошо одно — моментально… Случайно на снегу рядом подарок Карнауха — зажигалка-полуавтомат. Но ее некуда было и положить…

Собрались люди. Старуху в белом полушубке так и не нашли. Может быть, потом, без меня…

Я должен был спешить в часть, но задержался до утра — мне хотелось сделать последнее для Михаила Михайловича. Но что бы я мог один! Прекрасна, чиста да и необъяснима любовь! И к кому? К постороннему майору, который пятнадцать минут побыл где-то рядом, в одном поселке с ними! Помогли рабочие из железнодорожного депо, ну, и, конечно, женщины. И так породному…

Когда опускали, я сказал то, что, знал, что думал об этом человеке. Нет, объяснима любовь, не пятнадцать минут был он в их поселке, он прожил с ними всю жизнь, большую жизнь соотечественника.

Сижу в вагоне один. За окном снег и снег — все плывет в глазах…»

Глава десятая

НЕОТСТУПНЫЙ, КАК ТОТ НА САНЯХ…

1

Через три дня после вечера в клубе четырехугольная «эмка» катила по прохладной дороге с длинными, предзакатными тенями от столбов и кустарника. Большое красное солнце, подернутое тонкими золотистыми стежками облаков, опускалось над серо-синим неровным пологом, который пока не двигался, не поднимался от горизонта. То вечер ждал своего времени.

«Эмка» вместила всех. Витя пристроился у Всеволода Васильевича на коленях и вертел треугольное, поставленное на ребро стекло кабины, забавляясь тем, что в одном положении стекла ветер сильно задувает внутрь кабины, в другом, хотя окно открыто, он куда-то исчезает. Лиза сидела у левого окна, обращенного к солнцу, и следила, за дорогой — за той последней дорогой… Вот и этот куст стоял, только тогда он был меньше и на снегу… Вот три клена мимо, и тогда мимо… Она отвела взгляд от окна. У сидящих впереди, шофера и Кузнецова, от закатного солнца розовела левая щека. А у Алексея Христофоровича и белая фуражка отливала розовым. Какой он теперь другой для нее…