У нее тревожно заныло сердце.
Сафин тоже ушел, и, оставшись в опустевшей избе, мать готова была кричать от боли за этих незнакомых и близких ей людей, словно и ее муж был с ними. Она теперь со страхом ждала вторую смену, и она облегченно вздохнула, когда явились оба.
На рассвете Сафин не вернулся.
— Он-то где? — забеспокоилась мать, поглядывая с крыльца. По улице проехала кухня, прошли несколько красноармейцев, Сафина не было. Днем мать напоила лошадей, дала им клеверу. А когда стемнело, она услышала во дворе голоса. Вошли худощавый и старший сержант. За ними, притворив за собой дверь, показался еще один, из второй смены.
— А… татарин?
— Убит, мамаш.
— Как… убит?!
— Пулей.
Она стояла и не понимала, как это так, — убит. Разве можно убивать человека? Это ошибка какая-то! Он вот недавно чай пил из алюминиевой кружки и валенки подшивал…
— Сынок, как же это?..
Но старший сержант ничего больше не сказал. Он сидел, сгорбившись у печки, и растирал руки.
— Ну, согрелись? Пошли. Спасибо, мать, за тепло и приют. Живи сто лет.
Она в недоумении смотрела на них, она заглядывала в лицо каждому, но они все равно ушли, оставив ее у порога.
Она слышала, как заскрипели ворота, как выводили со двора лошадей, как затихали вдали шаги бойцов.
В избе стало пусто и тоскливо. На печи, уткнувшись лицом в подушку, всхлипывала Люся. Мать подошла ближе, прижала к себе детскую голову, и девочка больше не сдерживала себя.
А утром, выйдя к корове, мать долго стояла около клевера. За деревней больше не громыхало, война откатилась вдаль.
— Здорово, мамаш!
Мать вздрогнула и оглянулась на голос. Перед ней, постукивая булыжниками валенок, стоял высокий худой боец лет сорока пяти. С кончика носа у него свисала капля. Он смахнул ее заиндевелой, похожей на боксерскую перчатку, рукавицей.
— Заведу лошадь, а?
— Заводи.
Во двор въехали сани, нагруженные деревянными ящиками. Красноармеец развернул лошадь, начал распрягать.
— Клеверку не дашь?
— Бери… Пойду печку затоплю…
Она пошла к выходу, и ей было уже не так одиноко.