Какова же связь цивилизации и культуры в плане исторической преемственности, возможна ли такая связь вообще, помимо фигуры отрицания? Да, эта связь есть, но очень специфическая, говорит Бердяев, — и тут уже нужна цитата, которую я еще курсивом выделю:
Вся красота культуры, связанная с храмами, дворцами и усадьбами, — переходит в музеи, наполняемые лишь трупами красоты. Цивилизация — музейна, в этом единственная связь ее с прошлым.
В выделенных словах — предельно краткая и предельно точная формулировка того, что потом (сейчас) стали называть постмодернизмом, но — необходимейшее уточнение! — единственно в эстетическом смысле. Сегодняшняя или, как полагают многие, уже вчерашняя эстетическая практика целиком охватывается этой методой, этой «музеизацией» как приемом современного искусства. Культура становится «Архивом» (Деррида), «Библиотекой» (Борхес). Вы не пишете новых книг, а читаете старые, современный писатель — это читатель: таков Борхес. Нельзя забывать и формулу Томаса Манна: пародия — игра с формами, из которых ушла жизнь. Это уже и Джойс, и практика всякого рода «центонов». Наше время — аналог александрийского периода греческой истории. «Как мумия, легла Эллада / В александрийский саркофаг».
Я не знаю, какая самоновейшая художественная практика («практики», «стратегии», «жесты») идет (идут) на смену этим музеизации и духу пародии и какие тут возможны ренессансы, но ясно, что резон существования цивилизации в целом отнюдь не музеен, она по определению (бердяевскому же) устремлена к жизни, к житейской, в самом широком смысле, практике. Цивилизация — это тот живой пес, который лучше мертвого льва культуры. С этим псом совокупляется Олег Кулик. Но почему же, в конце концов, лучшее, казалось бы, и высшее — культура — обречено на постжизнь ископаемых остатков? какой в культуре был имманентный порок, обусловивший ее смертность, — помимо указанного Бердяевым абстрактного ее символизма?
Бердяев не то что прошел мимо, но не сделал акцента на важнейшем качестве культуры — на ее укорененности в мифе или, лучше сказать, в фикции, фикциях. Правда, он говорит о происхождении ее из культа, но для нас это уже «не звучит». Культура не дает точного знания о мире, она не верифицируема, то есть условна, конвенциональна. Культурный миф, поставленный рядом с научным знанием, не может выдержать такого сопоставления — и отмирает. Происходит столкновение возвышающего обмана с тьмой низких истин, и свойство послед них таково, что они всегда убеждают большинство. Истину нельзя поставить на голоса, говорил еще Герцен, но усвоенная, вошедшая в «культурный» (sic!) оборот, она способна убедить всякого. Дискурс цивилизации обращен к общему достоянию — разуму, рацио. Что может думать о непорочном зачатии нынешний школьник, обученный технике как размножения, так и предотвращения оного? И нужно ли скрывать от него эти низкие истины? (Да и низкие ли они? Они не низкие, они фундаментальные, а фундамент всегда внизу.) Их и не скрыть, как не скрыть шило в мешке. Мешок или, лучше сказать, воздушный шарик культуры, этим шилом проколотый, испустил дух. Другой образ: разгаданный фокус бессмысленно повторять; цивилизация обессмысливает самый жанр культурного фокусничества; как говорил Бердяев же, — разоблачает иллюзии культуры.
Тут появились слова, может быть, важнейшие для предлагаемого рассуждения: большинство и голосование. Это — демократия. Сегодня нельзя вести разговор о культуре вне контекста демократии. Демократия и есть наиболее действенный агент и катализатор цивилизационной мутации культуры. Разум всеобщ, то есть демократичен. Цивилизация и демократия внутренне сродны, едва ли не тождественны. Разумными, рациональными аргументами нельзя обосновать какую-либо социальную иерархию, очень легко и, так сказать, органично обосновываемую в любом культурном мифе. И цивилизация в эпоху восстания масс взамен красоты, требующей высокого строя души, предлагает всем доступный комфорт — доступный не только экономически, но и, так сказать, духовно, как норма долженствования. Господствует, по крайней мере в установке, гедонизм и эвдемонизм, ориентация на счастье, хотя бы на тот же комфорт. Человек, однажды этого вкусивший, от подобных завоеваний (и идеалов) уже не откажется, он уже совращен и прельщен «умным духом», коварным змием цивилизации. Вопрос все тот же возникает: а нужно ли отказываться? Это и есть вопрос о Фаринелли и Карло Броски. Что лучше: превратить мальчика в кастрата во имя высокого искусства и всяческого бельканто или отказаться от этого проекта и дать ему вкусить некие элементарные радости бытия? Вопрос этот риторический, на самом деле уже не существующий. Высота и глубина исчезли, но культура, в упрощенной форме цивилизации, пошла вширь, приобщила к ликбезу, медицинскому страхованию, правилам гигиены.