Надо сказать, что такая мотивировка создавалась не столько самой российской императорской властью, сколько частью русской интеллигенции — именно, славянофильским ее крылом. С западными славянами заигрывали уже классики славянофильства, например Хомяков, пытавшийся установить московское духовное влияние на чешский культурный истеблишмент. Но на теоретический уровень эти притязания были выведены неославянофилом Николаем Данилевским, создавшим теорию так называемых культурно-исторических типов. Культурно-исторический тип, по Данилевскому, — это некая вечная и неизменная форма той или иной культуры, не могущая измениться, перейти в другую, даже воспринять какие-либо элементы другой культуры — как не может лиса стать ежом. Культурно-исторический тип — это почти то же самое, что биологический генотип; и действительно, теория Данилевского была построена на биологических аналогиях (он и сам был довольно видный биолог, давший, между прочим, очень квалифицированную критику тогдашней модной новинки — дарвинизма). Данилевский выделил, в числе других, особый славянский культурно-исторический тип. Судьба славянства — не просто России, а именно славянства — была противопоставлена судьбам остальных культур, осознана как совершенно особая и самостоятельная. У нас нет оснований говорить о теории Данилевского как о сознательном выполнении социального заказа, продиктованного нуждами тогдашней российской внешней политики; но мы не можем отрицать другого — того, что эта теория, ставшая основой так называемого панславизма, много послужила идейному обоснованию этой политики, ее движению на Балканы, в область западного и южного славянства. Панславизм безусловно сыграл значительную роль как мотивировка такой политики, более того — его идеи оказали непосредственное воздействие на ряд тогдашних влиятельных русских политиков, на политические верхи.
Нам незачем также сейчас подвергать теорию Данилевского имманентной критике как культур-философское построение (а это неверная теория, конечно, не заметившая главного в культурной истории человечества — именно, свободы человека, а значит, возможности для него действовать вне всяких якобы предначертанных рамок). Но необходимо отметить, что теория, обосновывавшая на такой лад миссию России в славянском мире, вызвала критику эмпирического характера со стороны человека, бывшего, во-первых, знатоком балканских реалий, а во-вторых, в общем схожих со славянофильскими взглядов. Я имею в виду, конечно, Константина Леонтьева, много лет служившего на дипломатической службе как раз в этих странах в славянских владениях Оттоманской империи. Леонтьев резко и недвусмысленно восстал против этого мифа — о якобы существующем родстве культурного типа русского и балканского славянина. Балканский славянин, утверждал он, основываясь на собственном многолетнем опыте, — это человек, уже полностью и бесповоротно отдавшийся западноевропейским культурным влияниям, влившийся в ненавистную Леонтьеву «пиджачную цивилизацию» буржуазного типа. Если уж на то пошло, говорил Леонтьев, то как раз Турция, вообще Восток с его экзотикой и традиционализмом, ближе России, чем пресловутые братья-славяне; во всяком случае, самому Леонтьеву куда больше европейских пиджаков и котелков нравился мир гаремов, базаров и умащенных ароматическими маслами мальчиков, борющихся для услаждения публики. О вкусах не спорят, но ясно, что в отношении балканских славян Леонтьев был совершенно прав: этот регион уже тогда явно тяготел к Западной Европе, а не к России.