Эта с наилучшими намерениями проделанная мистификация проявилась уже в том, что Томас Манн приписал со временной Германии идеалистическую программу войны. Германия воюет только за то, чтобы остаться немецкой, утверждал он. Война 1914 года была для Томаса Манна кульминационным пунктом в долгом духовно-культурном противостоянии Германии Западу. Что же защищала — и защищает — Германия в этой конфронтации? Томас Манн писал об этом так:
Это великая оборона против рационалистического разъятия национальной культуры… (борьба) с интернационализмом, с религией человеческих прав, радикальным просветительством, идеологией материального преуспеяния, обожествлением социальных стихий и с риторически-сентиментальной трактовкой революции… нынешняя война, битва Германии против западной демократии, делает невозможной демократизацию национальных чувств; демократия в Германии есть синоним космополитического радикализма.
Чтобы уточнить эту формулу, напомним еще раз о понимании Томасом Манном войны 1914 года как противоборства западной цивилизации и германской культуры; эти определения детализируются следующим образом:
Я сказал… что цивилизация — не только духовное начало, но что это — сам дух — дух в смысле разума, морали, скепсиса, просвещения и, в конечном счете, распада — тогда как культура, с другой стороны, означает начало художественной организации и оформленности, жизнеутверждающее начало, апофеоз жизни.
Таким образом, в глубине противостояния цивилизации и культуры обнаруживается другое, более фундаментальное: конфронтации разума и жизни. Нынешнему нашему сознанию эта оппозиция кажется искусственной, надуманной; между тем она лежит в основе всякой романтической культуры, духовным наследником которой был Томас Манн; и, по глубокому его убеждению, эта борьба, борьба разума и жизни, составляет интимный сюжет истории европейского человечества на протяжении по крайней мере двух веков — XVIII и XIX. Нынешний, XX, век представляет собой очередной этап все той же борьбы — и знаменует некую духовную реакцию: возвращение к, казалось бы, изжитым идеалам XVIII века, века разума и просвещения.
Культуру, которая строит и утверждает себя на любовном благоговении к жизни, Томас Манн называет бюргерской. Эта бюргерская культура противостоит культуре рационалистической, морально-активистским концепциям бытия — последнему типу мировоззрения отказано в самом названии культуры, это не более чем «цивилизация». Но как ближе определить саму бюргерскую, то есть немецкую преимущественно, культуру? Во-первых, заметим сразу, ее нельзя отождествлять с «буржуазной» культурой, сходство слов не должно вводить в заблуждение: буржуазная культура — это и есть цивилизация, господство разума и социально-гуманитарных идеалов. Бюргерская культура отличается своим эстетическим уклоном — в общем, это у Томаса Манна синоним достаточно традиционной для Германии романтической художественной культуры. Но еще одно уточнение: романтическую, художественную или, как говорит Томас Манн, бюргерскую культуру нельзя, с другой стороны, сводить к голому эстетизму, к культу красоты, наконец, к богеме: этой культуре присуща высокая моральная серьезность, понимание жизни как ответственной индивидуальной задачи. Бюргерская культура, говорит Томас Манн, выросла на идее и практике мастерства, это сублимация ремесленного умения. Идея совершенства имеет не только эстетическое измерение, у нее есть нравственный коррелят. Но высокоморальный дух бюргерской культуры отнюдь не делает ее моралистической, как буржуазная цивилизация. Чтобы разобраться в этом парадоксе, нужно выделить еще одно, и главное, свойство бюргерской, или романтической культуры, тесно связанное с ее эстетическим характером: это ее установка на целостность бытия, которая, собственно, и позволяет говорить о романтической культуре как апофеозе жизни. Жизнь культивируется там, где она берется в ее максимальной полноте. В романтической («бюргерской») культуре дана органическая сращенность эстетической установки, сверхморализма и благоговейного отношения к жизни — мировоззренческий комплекс, наиболее острое выражение нашедший в философии Фридриха Ницше.
Можно сослаться на одну манновскую иллюстрацию к тезису об эстетически-целостном характере бюргерской культуры — финал толстовского рассказа «Люцерн», где молодой Толстой, еще столь далекий от своего последующего морализма, отказывается судить жизнь за ее видимые несправедливости — и сравнивает наши моральные оценки и интеллектуальные суждения с линиями, проводимыми по воде. Другими словами, целостность бытия — предмет всякого подлинно художественного построения — предполагает отказ от каких-либо односторонних определений, к числу которых относятся и моральные суждения. «Добро» и «зло» — это категории субъективного, то есть частичного, сознания. Соответственно, любые проекты улучшения действительности, базированные на том или ином рациональном основании, неизбежно приобретут насильнический — по отношению к целостности бытия, к самой жизни — характер.