Любил ли он природу, когда покупал у местных рыболовов скользко-золотых, отлитых в золоте, как бы сочащихся жиром карасей, и всегда радовал его их запах — запах озерной травы и воды.
Любил ли, — если не отходил от жены, следил, как она засыпала свежие ягоды с дачной поляны в звонкий латунный таз, как будто всегда обещающий сиропный запах клубники и горячей земляничной пенки, таз с длинной точеной буковой ручкой, в мелких продольных накрапах, таз, отчасти похожий на солнце…
Стоял возле жены, на веранде дачи, поглядывал на подкрашенную, но вполне еще приятную голову женщины, на ее пробор, где более светлые корни волос подло напоминали о старости и старении, и мысленно отрицал это ее старение, думал, что именно при запахе земляники помнил ее такой манящей, тянущей руку, круглотелой и свежей, какой она была в девичестве и многие годы еще после.
Любил… Если б не эта служба — все время прокладка дорог, трасс, магистральных линий. Он привык считать это своим безоговорочным делом и, хоть отлично знал, что под линии и трассы вырубается несметное количество леса, никогда не испытывал даже слабого укора или чувства вины пред той же самой природой. Много было причин. Во-первых, это работа, дело, обставленное железной необходимостью, необходимостью жизни; во-вторых, трассы проектировались и рубились где-то там, далеко… В Сибири, на Урале, Алтае, Дальнем Востоке, на Печоре… Словом, там, где для давнего столичного жителя, конечно, сплошная глушь и дичь, нет и не может быть никаких цивилизаций, и лесу там, конечно, видимо-невидимо, да и что такое его трассы я магистрали в сравнении с вырубкой, которой заняты другие ведомства и главки, вырубающие за год площади побольше иной Бельгии-Голландии… И никто там, в тех главках, не плачет, не скорбит. Лес нужен стройкам, лес — золото, лес — валюта, лес — оборудование для воспроизводства, лес, в конце концов, то же мясо, куры, с которыми все никак не можем наладиться. Ну, и вдуматься если? Что? Не рубить? Пусть себе гниет, валится? Плакать из-за каждой сосны-березы? А не плачем же, радуемся наоборот, когда топим, хоть той же сухой и звонкой березой, еще похваливаем за жар, за угли, за гудящее пламя и уж совсем не отождествляем сии дрова с деревом, еще недавно шелестевшим где-то на опушке, может быть, на просторе у поля, белевшим голубой и чистой девственностью ствола, глянцем своих коричневых тонких, опушенных веток, всегда в тихом движении, в лепете зубчатых, с запахом поля, кеба и солнца листочков. Сколько этих берез отшелестело в последний неосознаваемый деревом миг, в последний раз поклонилось земле, полю, небу и солнцу… И сколько еще отшелестит…
Рисунки Н. Мооса
III. Вырубка
Плакала Саша…
Пила рычала и стрекотала, яростно ныла, вгрызаясь в дерево и увязая в нем. Вековая мачта сосны, упертая в облако, тряслась — еще живая — от комля до вершины, противилась нахрапу пилы, но пила, приотдохнув, грызла и грызла, подергивалась, и вот что-то в теле сосны не выдержало, хрустнуло — пила перешла сердцевину дерева — и враз оно смертвело, закаменело, перестало дрожать и закачалось с немой угрозой, готовое вот-вот свалиться. Мужик рывками яростно дергал заседающую пилу, она смолкла, мужик отскочил, пятился, терял шапку, напряженно моргал-смотрел, как сосна, уже обреченно, тронулась вершиной от облака к земле, медленно-тихо и все убыстряясь, угадывая что-то, может быть, свое место, а потом, угадав, понеслась вершиной и рухнула с буревым гулом, сминая подрост и поросль, взыграв напоследок тяжелым комлем. Комель дрогнул еще, дерево улеглось поудобнее. И все стихло, а лучше сказать, показалось, что стихло, потому что во всем лесу кругом верещали и рокотали пилы, дятлами тюкали сучкорезы и топоры, перерубая и отсекая, и все слышался, слышался этот буревой гул, возбужденно перекликались голоса, как бывает на дележе и дуване, и остро пахло спиленным деревом, хвойным горячим дымом, содранной корой, сочной заболонью — вообще всем, чем пахнет всегда на порубях и сечах, где хвоя еще совсем свежа, вершины веют синевой и высотой, листья не завяли или только начали вянуть, торцы и сучья источают живые ароматы и слезы, а деревья лежат, как порубленные богатыри, размахнув сучья, подставив грудь небу, точно ждут еще чего-то, какой-то еще доли и судьбы…