Выбрать главу

Так проходили дни и годы… может быть, и целые столетия… Так…

О, писатель, писатель… Больше, что ли, всех тебе надо? Больше горя в душу и слез, если больно тебе за каждого пьяницу, за всякого потерявшего себя, за каждую обиду, за чью-то ложь, за чье-то глумление и чью-то муку? Что тебе не спится ночами и ты торчишь у окна, когда во всем городе и будто по всей Земле глухо, серо и выморочно и в самом небе тот же, не оставляющий надежд цвет и свет.

Больно тебе, если ливмя льет с весны до зимы и если с весны нет дождей и все засохло… А кому-то лишь: Ах! Хорошая погода! Больно тебе — писатель, а может, не одному тебе? Вот — и гадай…

В иные дни писатель оставлял вдруг все дела, раным-рано уезжал в лес, во всякую погоду, в любое время года. Может быть, хотелось ему в лес всегда, и всегда он смотрел в него, как волк, а добравшись, бродил по опушкам со сладостью изголодавшегося, заходил п поля, любил бывать на пустошах и па болотах — слава богу, есть они еще на Руси, не все распаханы и не все осушены, устроены под угодья вездесущими мелиораторами, которые ни о чем не думают, кроме плана, ни о прошлом Земли, ни о будущем, ни как будто даже о настоящем, будет ли урожай, нет ли, годная та осушенная землица или быть ей вскоре в забросе за непригодностью — все равно руби, корчуй, снимай кустарник, копай канавы, осушай болото — и опять соображай лишь о плане, о собственной сводке, о рапорте с перевыполнением, а там — не наша печаль… Это кто-то другой, не мы, должен думать: не убавилось ли дождей, не понизился ли уровень вод в озерах, не мелеют ли реки, не встают ли черные бури, не ползут ли овраги, не грязнеет ли в целом вода-суша и то, без чего и пяти минут не живет человечество…

Писатель любил бывать на пустошах и болотах, сидел и по берегам ручьев, вообще у всякой чистой ли, бегущей ли воды, забирался на откосы, на скалы, в топи и в глушь-глухомань — все было нужно ему, всякая трава, цветы и елочки, свет берез и золото жуков в шиповниках, пни и муравейники и цветной полосатый бархат шмелей, — мало ли что еще собирал он, как алхимик. Укладывал в свою память и цвет валунов, и форму листьев, и окраску бабочек, и голоса птиц, оттенки неба, музыку облаков, голос ветра, поля и воды… Все это надо было для того, чтобы в душе писателя вызрело нечто вечное, как весна, как то мгновение, которого искали все искатели, и только ему дано было остановить мгновение, отдать его во всей красоте, и для того уподоблялся он пчеле, сбирающей пыльцу, нектар и горечь этого мира, чтоб сотворить из этой пыльцы, нектара и горечи мед искусства…

Вечером, поздно, усталый не столько как человек, исходивший многие версты, но вымотанный до изнурения и опустошенности иной, высшей радостью и болью, писатель пил чай под добрым взглядом жены, глядел на нее глазами мученика и грешника и уже не пытался сесть за стол, так уставал… Но и во сне не всегда приходил к нему отдых, тот счастливый отдых-сон, каким спит ничего не ведающий о мирских бедах человек. Во сне умножались беды, и писатель пробуждался от кошмара, вскакивал, подходил к окну и долго не успокаивался, смотрел в ночное небо, в неподвижные узкие тучи на предвещающем зарю севере, и север успокаивал его, он ложился и засыпал снова, и видел Землю такую, какая представлялась ему не раз — спокойную, мирную и утреннюю. Он летел над ней в бесшумном инерционном космолете и то уходил далеко, так что Земля начинала уже круглиться, обращаться в гигантский, непомерно гигантский глобус с зелено-синими пустынями океанов, с рельефными пятнами материков, брошенных в этот океан, и тоненьким слоем атмосферы. Шли над материками и океанами белые пласты облаков, на бледном, призрачно-голубом, завихрялись течения, мчались тайфуны, вставали по краям медленно и как будто с трудом двигающегося шара широкие радуги, вставало солнце, и отсюда казалась особенно хороша и жива Земля — странное и прекрасное тело в безжизненных далях космоса, и хотелось к ней, скорей под ее голубое спокойное небо, скорей, прочь из черной бездны без края и конца…

Космолет послушно снижался, и вот он уже на Земле, над нею летит, над самой ее поверхностью, макушки леса, дороги, селенья, города — точно так, как не раз видел писатель, когда земля неслась под крылом, и все-таки это была иная, не совсем похожая, умытая. Солнечно-свежий воздух лился в открывшиеся иллюминаторы кабины, космолет, точно планер, теперь плыл медленно, и писатель вглядывался, искал что-то и не находил. Не чадили и не показывались нигде трубы, не виднелось нигде черного и прокопченного нагроможденья заводов, на дорогах-автострадах с бегущими машинами не синел газовый выхлоп. И космолетчик в соседнем кресле, полуприкрыв глаза, улыбался. Он лишь выполнял желание писателя, машину же вел автомат, надежнее всякого пилота он обеспечивал все режимы управления. Летчик был гидом по старым земным нормам.