Выбрать главу

«Нет, не сейчас, черт побери…» — когда открытое окно было и, наверное, всего нужнее… Нет, не хотел, чтобы девушка-секретарша увидала его таким вот, как он держится за сердце, гладит грудь рукой под пиджаком, какие у него беспомощно покривленные на одну сторону губы, как он время от времени, словно хватив горячего и обжегшись, выпячивает их, отпыхивается, мотает большой, лет пять уже по-стариковски затяжелелой головой. Ему ведь всегда при виде этой девушки хотелось чувствовать себя коль не молодым и моложавым, то хотя бы просто бодрым мужчиной.

Ушла молодость, не так давно хватился, с горечью понял — ушла, не вернешь. Что там молодость, какая молодость… И всё-таки всегда мы, все мы не хотим признаться себе в этом неизбежном, а если и говорим о своей старости, всегда держим в надежде хоть самоутешающее, хоть чье-то ложное, однако надобное нам возражение, вроде вот: «Ну, что там! Какие годы! Во Франции в пятьдесят мужчину за юношу считают! Вы еще молодцом!» А сердце ныло, в печени покалывало, как тонкими иголками, крючками. Иногда крючок словно бы за что-то зацеплялся и долго тянул, колол. Что там такое может быть в этой самой печени, которую он полжизни, считай, прожил, не ощущая даже, не знал и не замечал, где она. А сердце? Откуда в нем такая боль, как будто в грудь, пониже левой ключицы, равномерно давили чугунным пестом, а то отнимали пест и всаживали взамен что-то острое, накаленное…

Думал:

«И не курю ведь, бросил… А, черт… И все из-за того: перебрал вчера на этом паршивом банкете… У-у-хх… ф-ф-ф…» — отошел от окна совсем стариковской, больничной даже походкой — увидел бы себя со стороны, ужаснулся бы, — прошел к столу, сел, лучше сказать, брякнулся в свое удобное полумягкое кресло, и на минуту ему представилось, что он умирает, — так стиснуло, сдавило, лишило дыхания, подступило к горлу, но вот все-таки начало отходить, прокатилось, прошло, дышать стало легче, и он усмехнулся где-то внутри себя, не видно на лице, по-прежнему державшем гримасу близкой боли, подумал, что любая тягота в конце концов отходит, облегчается, и сколько так уже было, сколько может быть еще, сколько раз он воспитывал свое мужество в себе, не выдавая никому и ничем, разве что привычно жалуясь жене…

В сущности, — что такое жизнь? Ее пустяковую цену и узнаешь, лишь когда вот так прихватит, а цену великую и значительную ощущаешь, когда тебе хорошо и ты готов жить вечно и нисколько не сомневаешься в возможности этой вечности.

Замечал, что всегда перебирает на банкетах по поводу чьего-то утверждения в новом чине-степени, в то время как на юбилеях и на разных служебных приемах остается образцом трезвости. И банкет-то — ой, — если разобраться, так себе… — банкетишко. Ну, защитил Петька, школьный еще однокашник, докторскую, еще ВАКом-то не утвержден, и кто он, в общем-то, даже если утвердят (утвердят, конечно)… Кто он, Петька, пускай — доктор, Петр Афанасьевич, по сравнению с ним, начальником главного управления, одним из первых кандидатов в замы к самому, кто? — да так, ноль без палочки, хоть там он химических или физических, еще каких-то наук… Вот в вечорке читал статистику, статью — одних только женщин докторов за тысячу, а мужиков не сосчитать, еще и кандидатов, тех вообще сейчас пруд пруди, всяк строит, строчит кандидатскую, лезет куда повыше… старается обскакать… Думалось так глубоко-глубоко про себя и наивно, может быть, без предела, сам удивлялся: со стороны-то ведь и не представится никому. Ведь со стороны-то кажется, все большие начальники ничего, кроме значительных мыслей, в голове не имеют… не держат. Тем и отличаются…