Горобец дико посмотрела в дуло направленного на нее карабина, испуганно отшатнулась, а потом, сообразив, вцепилась в ствол обеими руками. Глеб постарался покрепче упереться ногами в скользкую, вязкую почву, предчувствуя дальнейшее.
— Готов? — не оборачиваясь, спросил Тянитолкай и, не дожидаясь ответа, начал тянуть.
Он оказался силен, а Горобец увязла крепко, так что Глебу пришлось туговато. Покрытый жидкой грязью конец слеги норовил выскользнуть из ладони, и очень скоро Глеб почувствовал, что начинает потихонечку съезжать со спасительной тропы — еще немного, и самого придется вытаскивать.
— Постарайся сбросить рюкзак! — сдавленным от усилий голосом крикнул он. — Женя, брось рюкзак! Брось! Из-за него все утонем к чертовой матери!
Горобец его, похоже, не слышала, а Тянитолкай слышал, конечно, но почему-то даже не подумал повторить его слова — видно, было ему не до того. Держась одной рукой за конец слеги, а другой — за приклад карабина, он напоминал узника, распятого на цепях перед публичной казнью. Трясина мало-помалу начала отпускать свою жертву, и тут Глеб заметил такое, что разом позабыл обо всем: и о публичной казни, и о собственном весьма сомнительном и шатком положении, и о необычной вешке — словом, обо всем, кроме карабина, который Тянитолкай держал за шейку приклада.
Карабин этот был виден Глебу во всех подробностях, и притом как раз с нужной стороны. Флажок предохранителя находился в крайнем нижнем положении, а обтянутый грязной перчаткой палец Тянитолкая лежал хоть и не на спусковом крючке, но совсем рядом с ним. Одно неловкое движение, одна попытка поудобнее перехватить скользкий приклад, и спасать будет уже некого…
Глеб колебался совсем недолго. Затем он выпустил свою слегу, на которую до этого опирался, торопливо вынул из кобуры пистолет и навел его на Тянитолкая.
— Ну-ка сними палец с курка, — сказал он железным голосом и сам взвел курок. — Живо!
Этот голос и щелчок взведенной пружины заставили Тянитолкая обернуться раньше, чем смысл произнесенных Глебом слов достиг его сознания.
— Чего? — спросил он, тупо уставившись в ствол «глока».
— У тебя карабин снят с предохранителя и палец на спусковом крючке, — подробно объяснил Глеб. — Надо что-то делать, Петрович, потому что иначе что-нибудь сделаю я. Или слегу выпущу, отправлю тебя поплавать, или башку продырявлю, чтобы пиявки тебя заживо не жрали. Ну?!
— Чего? — переспросил Тянитолкай.
Потом до него дошло, он медленно повернул голову и внимательно осмотрел свою руку с таким выражением, словно это был какой-то посторонний предмет.
— Во, блин, — сказал он, — а я и не заметил…
— Палец, — медленно, раздельно повторил Глеб. — Палец, говорю, убери. Так ведь и до несчастного случая недалеко. Тянитолкай вынул указательный палец из-под защитной скобы.
— Теперь предохранитель, — напомнил Глеб и был вознагражден сухим металлическим щелчком передвинутого предохранителя. — Вот умница. Ну а теперь давай, как в сказке про репку: тянем-потянем…
ГЛАВА 10
Вопреки настоятельным просьбам Федора Филипповича, машину, подогнали к самому трапу. Вдобавок ко всему это снова оказалась «Волга», и даже не черная, как та, на которой он ездил в Москве, а того отвратительного глухого синевато-серого цвета, который Потапчук ненавидел всю свою сознательную жизнь. Правое переднее крыло этого лимузина щеголяло кое-как выправленной вмятиной, вокруг которой сквозь краску уже начали проступать предательские пятнышки ржавчины, зато антенны спецсвязи и даже синий проблесковый маячок были тут как тут — антенны блестели, маячок сверкал, вот разве что сирену никто не додумался включить. «Все еще впереди, — спускаясь по трапу, сердито подумал Фёдор Филиппович. — Вот как только тронемся, так они ее и включат. Жалко, парочку БТР и почетный караул не додумались прислать. Верно в народе говорят: заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет…»
Было жарко, сквозь тонкую сероватую пленку облаков размытым слепящим пятнышком угадывалось солнце. В самолете Федор Филиппович задремал и пропустил мимо ушей прощальную речь стюардессы, где та, помимо всего прочего, напомнила пассажирам о разнице во времени между Москвой и этим местом. Теперь, спускаясь по трапу, Потапчук попытался вспомнить, на сколько и в какую сторону ему надлежит перевести часы, но так и не вспомнил, хотя, по идее, подобные вещи генералу ФСБ полагалось бы знать назубок. Полагалось, конечно, и Федор Филиппович все это знал, он даже наглядно, как наяву, представлял себе карту часовых поясов, и не только бывшего СССР, но и всей планеты, но сегодня, сейчас, ему будто гвоздь вбили в то место, которым он обычно думал и вспоминал, — сколько ни бился, сообразить, который здесь час, он так и не смог.
Стоявший у приоткрытой дверцы «Волги» подтянутый молодой человек в модном, но заметно нуждавшемся в утюжке темно-сером штатском костюме, белой рубашке с однотонным галстуком и солнцезащитных очках, бывших в Москве последним писком моды сезона три назад, заметив и узнав генерала, просиял, словно Федор Филиппович был его богатым родственником из Америки. Он распахнул заднюю дверь машины, подождал, пока оттуда выберется грузный мужчина лет сорока пяти, с пышными черными усами и в мятом, будто жеваном, черном костюме, а затем метнулся к трапу и застыл, вытянувшись по стойке «смирно». Только что под козырек не взял, дурень. Впрочем, если бы отечественный строевой устав позволял козырять с непокрытой головой, как это принято, к примеру, у тех же американцев, этот красавчик так бы, наверное, и поступил: приложил бы ладонь к пустой своей голове и торчал бы на виду у всего честного народа. Как же, генерал приехал, из самой Москвы, прямо с Лубянки… Надо произвести впечатление, а то кто его знает, что он задумал? Говорит, что по делу, а потом окажется, что явился он с проверкой, с комплексной, будь она неладна!
Все это было понятно, естественно и вполне простительно. Вернее, было бы, если бы не одно обстоятельство: устраивая себе эту командировку, Федор Филиппович трижды звонил в здешнее управление по телефону, лично общался с начальником — вспомнить бы, кстати, как его зовут, этого полковника, а то неловко получится — и убедительнейшим образом просил и даже приказывал никаких торжественных встреч не устраивать, никаких машин к трапу не подавать и вообще сделать все как можно незаметнее. «Вот это, наверное, здесь и называется — не привлекать к себе внимания, — думал генерал, разглядывая встречающих. — Нашли в гараже самое старое корыто, прилепили на крышу милицейскую мигалку и считают, что дело в шляпе — все скромно, скромнее некуда. Может, они и брюки нарочно не стали гладить, чтобы смешаться с толпой?»
Подтянутый парнишка в застегнутом на одну пуговицу костюме стоял у трапа, вытянувшись в струнку, его огибали, разглядывая с опасливым удивлением, как вырвавшегося из клетки диковинного зверя. Усатый начальник молодого человека — надо полагать, тот самый полковник, фамилию которого Федор Филиппович так некстати позабыл, — торчал возле приоткрытой двери машины и, запрокинув голову, ел глазами генерала. Над воротником его белой рубашки нависала толстая жировая складка, и Потапчук подумал, что жене этого толстяка, наверное, приходится несладко: воротнички его сорочек должны засаливаться не только изнутри, но и снаружи.
У Федора Филипповича вдруг возникла озорная мысль: а что, если пройти мимо этих двоих, как мимо пустого места, а когда парнишка кинется навстречу с докладом, удивленно задрать брови и сказать, что он обознался? Будут знать, как устраивать торжественные встречи, когда их никто об этом не просил! Впрочем, он тут же отказался от этой мысли: такой поступок попахивал бы не озорством, а обыкновенным старческим маразмом, злобным капризом большого начальника, который точно знает, что ему за эту выходку ничего не будет. Да и что, собственно, произошло? Ну, перестарались немного, так ведь без злого умысла. Просто не хотели, чтобы генерал, пожилой, уважаемый человек, трясся через все взлетное поле в битком набитом автобусе. Их ведь тоже можно понять: генералы, как правило, любят почет и уважение, а что Федор Филиппович не такой, как все, так в его странностях виноват вовсе не этот провинциальный полковник и уж тем более не этот парнишка в старомодных солнцезащитных очках.