Нам повезло наткнуться на пустующее зимовье, построенное в этих местах какими-то людьми, не оставившими никакой памяти, кроме этой приземистой бревенчатой избушки, крытой заметно подгнившим тесом. Через три дня после тою, как мы обосновались в зимовье, выпал первый снег, а через неделю, чтобы выйти наружу, нам приходилось подолгу орудовать чем попало, прокапываясь через толщу сугроба.
Это было самое трудное время. Вся дичь куда-то ушла, будто сговорилась. Однажды мне повезло подстрелить сойку, а три дня спустя Андрей Николаевич добыл полумертвую от истощения лису. Она была отвратительна на вкус, но мы съели ее без остатка и даже пытались сварить бульон из шкуры, но его пришлось вылить, потому что… В общем, если хотите, сами попробуйте, но я вам не советую.
Раненому делалось все хуже. Силы покидали его, и вскоре стало очевидно, что у него гангрена. Андрей Николаевич заявил, что необходима срочная ампутация. «Мы с вами зоологи, коллега, — сказал он мне, странно улыбаясь, — и сумеем справиться с этой операцией. В противном случае он умрет, сгниет заживо у нас на глазах». Мне нечего было возразить. Я согласился.
За этот год я многое повидал, но та операция… Мы крепко привязали беднягу к скамье и прокипятили самый большой и острый из наших ножей — такой, знаете, широкий, охотничий, с… с зазубринками на спинке, чтобы… вы понимаете, чтобы пилить. Ни о какой анестезии, разумеется, не могло быть и речи, и Андрей Николаевич начал резать по живому, сунув несчастному парню в рот какую-то грязную тряпку, чтобы тот не сломал себе зубы. Господи, как он кричал! Бессмысленное и яростное мычание быка, заживо раздираемого на части хищниками, — вот что это напоминало… Я ассистировал — то есть просто стоял и смотрел, борясь с обмороком, пока Андрей Николаевич не начал пилить кость этими самыми зазубринами на спинке ножа. Услышав этот скрежет, я не выдержал и как был, без верхней одежды, выскочил на мороз. Заглушённые кляпом вопли несчастного пациента неслись мне вслед — он был чертовски силен и никак не хотел терять сознание, хотя для него это было бы благом. Это сдавленное, полное адской муки мычание гнало меня прочь через сугробы, пока вокруг не стало совсем тихо.
Я долго сидел в снегу, медленно коченея, прежде чем отважился вернуться. Андрей Николаевич встретил меня без единого слова упрека. Видимо, я отсутствовал долго — операция уже закончилась, пациент лежал без сознания, культя у него была забинтована, и даже кровь на полу оказалась тщательно затертой. Горобец сказал мне, что кровотечения можно не бояться: он прижег рану порохом. Он еще что-то говорил, но я его не слушал, потому что в зимовье пахло… вы понимаете… пахло мясом. Мясным бульоном пахло, понимаете?
Тогда я спросил у Горобца, что он сделал с ампутированной голенью. «А что, по-вашему, я должен был сделать? — ответил он, глядя мне в глаза и снова как-то странно улыбаясь. — Выбросить за дверь?» Я знал, что нужно протестовать, но не мог, потому что в зимовье пахло вареным мясом…
Мы поступили честно. Когда наутро парень пришел в себя, его ждала миска горячего, наваристого бульона, а в ней — огромный кусок мяса. Несмотря на болевой шок и скверное состояние, он всё понял. «Откуда?» — спросил он. Мы промолчали, и он, помедлив совсем немного, стал есть с огромным аппетитом и съел все до последней капли, до последнего волоконца. И знаете, что он сказал, когда доел? Сказал, что ничего вкуснее в жизни не пробовал…
Этой ноги нам хватило почти на неделю. Мы могли съесть ее в один присест, но Андрей Николаевич не позволил — он настаивал на экономии и был, как всегда, прав, потому что зима нам предстояла длинная, а дичь и не думала возвращаться. Мы по очереди ходили на охоту, но день за днем возвращались с пустыми руками. И вот однажды, ввалившись в зимовье, я застал Андрея Николаевича за осмотром больного. Он посмотрел на меня. Выражение его лица было очень красноречивым; я подошел поближе, взглянул на культю и увидел несомненные признаки развивающегося сепсиса. Нужна была еще одна ампутация, и мы оба понимали, что новой операции больной, скорее всего, не переживет.
Так оно и вышло. Через пять минут после начала ампутации несчастный потерял сознание от болевого шока, а затем, не приходя в себя, скончался от потери крови. Нам, видите ли, не удалось остановить кровотечение из бедренной артерии, это не всегда удается даже в клиниках… Но кровь на этот раз вытирать не пришлось — в зимовье нашлось старое жестяное ведро, и Андрей Николаевич предусмотрительно подставил его под… ну, вы понимаете куда. Ни капли не пропало, да… Она нам очень пригодилась потом, когда кончилось мясо.
Не надо морщить лицо, Глеб Петрович. Не отворачивайтесь, Евгения Игоревна. Я знаю, кем выгляжу в ваших глазах, чувствую ваше отвращение… Но я знаю и другое: оказавшись на моем месте и почувствовав приближение голодной смерти, вы тоже не выбросили бы несколько десятков килограммов мяса и костей в сугроб. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Разум не так силен, как нам кажется, пока мы сыты и здоровы. Будучи припертым к стене, он стыдливо отворачивается, не находя возражений против элементарного постулата: чтобы жить, надо кушать.
Я знаю, больше никогда в жизни вы не подадите мне руки, не сядете со мной за один стол, не войдете в один и тот же троллейбус. Вы постараетесь забыть и меня, и мой рассказ. Но, пока вы слушаете, я скажу вам еще одно: никогда в жизни, ни до, ни после этого случая я не чувствовал себя таким здоровым, сильным, молодым и энергичным. Я как будто впитал в себя молодость и силу этого здоровенного парня, профессионального солдата, не отягощенного высшим образованием и знанием десяти заповедей…
Так мы пережили зиму — относительно легко и сыто. Вскоре дичь вернулась, как будто теперь, когда все уже случилось, кому-то стало все равно, чем мы заняты и что едим. Да-да, именно такое было у нас ощущение — как будто все это произошло не случайно, а было нарочно подстроено. Мы часто об этом говорили, сидя у огня и ковыряя в зубах. Такая милая парочка людоедов… Поверьте, я не сочиняю это, чтобы как-то себя оправдать. Это действительно витало в воздухе, а потом пропало…
А потом стало как-то неуютно. Страшно. Мяса у нас было вдоволь, но иногда я оборачивался и видел, как он на меня смотрит — будто примеривается… Потом он начал уходить, иногда на несколько дней. Порой я слышал выстрелы, доносящиеся издалека, с той стороны болота… Не знаю, в кого он стрелял. Потом возвращался, вкапывал на поляне возле зимовья кол и насаживал на него голову. Это были головы наших, их еще можно было узнать. Я понял, что он раскапывает могилы — зимой, под снегом, в мороз… Я понял, что живу под одной крышей с сумасшедшим, и, как только сошел снег, сбежал во время одной из его отлучек. Я даже не взял карабин, потому что боялся, что он найдет меня по звуку выстрела. К болоту я не хожу — боюсь. Боюсь утонуть в трясине, боюсь, перейдя на тот берег, наткнуться на браконьеров, боюсь, что он подкарауливает меня где-то на тропе… Вот, в сущности, и все. Поверьте, мне жаль, что все так случилось. Я ненавижу себя и презираю, но у меня просто не было выбора…
ГЛАВА 12
Возчиков замолчал, низко опустив голову. В наступившей тишине неожиданно раздался щелчок, от которого все невольно вздрогнули. Горобец переменила позу, зашевелилась и с болезненной улыбкой убрала в карман куртки выключенный диктофон. Никто, даже Глеб, не подозревал, что рассказ Возчикова записывается на магнитную пленку. «Вот и еще одно свидетельство, — подумал Глеб, — столь же правдоподобное, сколь и недоказуемое. И нет никакой возможности проверить, так ли все это было на самом деле или совсем, совсем иначе… Да и кто станет проверять? Такие истории обычно стараются как можно скорее замять, пока они не стали достоянием гласности. Страна у нас большая, даже чересчур, и в ней, наверное, чуть ли не каждый день творятся кровавые безобразия, не поддающиеся разумному объяснению… Но каков слизняк! Выбора у него не было…»
— Вот дерьмо, — сдавленным, будто от подступившей к самому горлу тошноты, голосом произнес Тянитолкай. — Ей-богу, я сейчас блевану… Нашел, где похваляться своими подвигами — за столом! Нет, Игоревна, жалко, что ты в него там, на берегу, не попала. Но это легко исправить…