Выбрать главу

В молодости сам Николай Иванович примыкал к символистам, дружил и подражал Андрею Белому, был участником многих встреч в знаменитой башне Вячеслава Иванова. В девятом году, незадолго до того, как перешел на нелегальное положение, он закончил первую часть большого романа, которая так и не была опубликована, ее читали все завсегдатаи дома, и хотя самому Николаю Ивановичу она теперь казалась наивной, Брюсов считал, что ее надо опубликовать и что если бы она вышла тогда, когда была написана — пятнадцать лет назад,— наши сегодняшние представления о прозе символистов во многом бы изменились. Он искренне жалел, что Николай Иванович ушел из литературы и больше не пишет. Одна Наташа знала, что Николай Иванович продолжает писать. Делал он это только на работе, в своем кабинете, и тогда возвращался глубокой ночью. Домой он никогда не приносил ни одной страницы, хотя Наташа много раз предлагала ему перепечатать текст, она сама часто скучала без лубянковской суеты и коловращения, без того, что все спешат и всем срочно, без своей машинки, но он всегда отказывался, целовал ей руки, говорил, чтобы о машинке она забыла, и лучше он споет ей арию Риголетто (у него был хороший баритон). Уже потом, после смерти Николая Ивановича, к ней несколько раз заходили его сослуживцы, забрали все бумаги, много раз под разными предлогами спрашивали ее об этой рукописи, и Наташа была благодарна мужу, что ни разу не видела ее и легко может говорить, что ничего о ней не знает.

Тем не менее Николай Иванович дважды говорил с ней об этой своей новой работе, оба раза немного выпив (вообще он практически не пил) и раззадоренный чужим чтением. Ему тоже хотелось почитать свое, и было видно, как тяжело год за годом писать в стол, в сейф, никому ничего не говоря, не читая, не показывая. Каждый раз все было коротко, сумбурно, и она запомнила немногое. Первый разговор был почти сразу же после их женитьбы. Гости разошлись, она убралась, легла, уже засыпала, когда он вошел в ее комнату, поцеловал и сел рядом. Она видела, что он хочет о чем-то с ней поговорить и не знает, с чего начать. Она поняла, что должна помочь ему, и неизвестно почему спросила про революцию. Он задержался, но ответил. Наташа из-за этой «революции» потом всю жизнь считала себя дурой, она была уверена, что он приходил тогда совершенно с другим, но говорить не решался и был рад и благодарен ей, когда она указала ему выход.

«Может быть, ты права, Ната,— сказал он,— начать надо с революции. Как получилась эта революция, кем она сделана — никому не известно. Реально ее никто не ждал, и почти никто не хотел. Правда, было много людей, которые по многу раз ее предсказывали и долгие годы пророчествовали о ней, может быть, они испугались, что останутся лжепророками и, как Иона у стен Ниневеи, воззвали к Господу, почему он не разрушил еще града сего. После революции осталось совсем мало таких, кто был за нее или против. Все остальные — серая масса, ничего не понимающая и ничего не хотящая, болото, которое засасывало и топило революцию. Из тех, кто предсказывал ее, большинство тоже отошло, их пророчество оправдалось, и они, как и это болото, ничего больше не хотели. Даже мечтавшие о революции мало что в ней понимали и тыкались в разные стороны. Правда, мы всегда знали, кто сегодня наш враг, а кто друг, кто с нами, кто против нас, и от этого шли. Мы надеялись, что гражданская война раскачает болото и определит всех, но таких оказалось немного, да и то я боюсь, что пройдет еще два-три года, и все опять уляжется».

Потом он начал рассказывать ей, как ездил курьером между Стокгольмом и Петербургом, как один раз его сцапали, судили, но с этапа он бежал — было это в январе семнадцатого года,— снова вернулся вспять и заговорил о своем первом романе: «Понимаешь, Ната, литература — это такая вещь... у писателя нет материнского инстинкта, он рождает человеков, растит их, потом судит и сам приводит приговор в исполнение. Те, кого из рожденных им он любит больше других, почти всегда гибнут. Сейчас мы хотим использовать это качество литературы. Литература должна помочь нам. Она будет писать только тех, кто точно и твердо знает, что надо, те, кто против, останутся как фон, а все болото, все остальные должны исчезнуть. Они должны исчезнуть навсегда, навечно, исчезнуть так, чтобы о них ничего не знали ни дети их, ни внуки, даже то, что они вообще были. Они должны сгинуть, как сгинули и растворились бесписьменные печенеги и половцы».

Второй раз он заговорил с ней об этом больше чем через год, тоже в их обычный четверг, когда Брюсов, особенно много льстивший и ему и Наташе весь вечер, ушел и они остались в столовой одни. Николай Иванович сказал ей: «Их жалко, они бесконечно завидуют Менжинскому, мне, Брику, что мы вовремя ушли от фантомов, мистики, идей, от всего: и от символизма, и от футуризма — в реальный мир. Они преклоняются перед нашим миром, потому что у нас все подлинно: и страх, и предательство, и страдание, и самое главное — смерть. Они знают, что мы вот этими руками пишем романы из живых людей, что в них все настоящее, а им никогда даже не приблизиться к этому. Агранов не понимает их. Он до сих пор уверен, что они льнут к нам потому, что мы власть и нас все боятся, потому что надеются, что, если попадут к нам, мы их по старой памяти не расстреляем. Или они нас хорошо изучат, а потом переиграют и обманут — опять же вывернутся. Он вчера ко мне снова зашел и говорит: «Ты их хоть раз не домой, а сюда, в кабинет, пригласи, и тебе и Наташе хлопот меньше, и если потом соблаговолишь их отпустить, они не за чай благодарить, а всю жизнь на тебя молиться будут». Зря он так, конечно. Понимаешь, Ната, я уже лет пять как по-новому стал понимать нашу работу. Мне и самому еще далеко не все ясно, а другим рассказывать тем более рано. Недели две назад вызвал я своих ближайших сотрудников, начал, а через минуту вижу — говорю плохо, нечетко, мну слова, и я оборвал, на текучку свел. Написано уже много, а конца не видно. Даже названия толком еще нет. Наверное, будет что-то близкое к «Поэтике допроса». Год назад я тебе говорил, что в эту революцию должна сделать литература, кто в ней погибнет страшнее всего, навсегда. Так вот, мы, чекисты, спасаем их. Все те, кто пройдет через наши руки, спасутся. Мы воскресим даже многих из уже погибших. Год назад я добился новых папок для дел. На них надпись: «Хранить вечно». Подозреваемые боятся их как огня. Они уверены, что из-за этой надписи мы, как в аду, будем расстреливать их изо дня в день до скончания века. Какая чушь! Так они обречены, а эта надпись сохранит их, не даст сгинуть.