С Федором Николаевичем Голосовым я познакомился, когда мне было тринадцать лет, в начале или середине пятьдесят седьмого года. Как-то на одно из наших семейных торжеств, семейных только по названию, школьный друг отца – теперь он работал директором авиационного завода – привел не знакомого мне студента. Было ему лет двадцать, и было известно, что он москвич, сын крупного конструктора самолетных двигателей, имя которого назвали всего один раз, да и то шепотом, он был засекречен. По каким-то неведомым причинам Голосов уехал из Москвы и теперь собирался навсегда поселиться в Воронеже, он уже перевелся на IV курс истфака и только что сдал летнюю сессию.
Вопреки нелестному мнению о москвичах, существовавшему у нас, как и везде в провинции, он оказался удивительно тихим и приятным человеком, легко вошел в наши занятия, от игры в карты до все того же верчения тарелок, и, в общем, уже через год-полтора стал своим. Правда, про непонятность, странность его переезда помнили: в нашем кругу все друг о друге все знали, и не только с пеленок – женились, разводились, вновь сходились, но, что бы ни случалось, почти никогда не преступали границ, внутри которых родились и выросли. Дважды или трижды была предпринята попытка женить этого москвича (у Голосова был долгий роман с одной из наших знакомых), но из этого ничего не вышло. Впрочем, в остальном все шло так же, как раньше, и я теперь понимаю, что эта его тайна как будто даже нам помогла. С того времени многие начали таиться, чего раньше у нас никогда не было, отношения от этого нисколько не ухудшились, но былой простоты не стало.
К году переезда Федора Николаевича в Воронеж я уже в целом определился: новейшая философия (конец XIX – начало XX века), пришедшая, как это ни смешно, на смену маркам, занимала все мое время. Хорошие способности к языкам – в семье и дед, директор гимназии, и отец были лингвистами, специалистами по классическим языкам – позволили мне еще до окончания школы свободно знать латынь, немецкий и французский, а также без труда разбираться в английских текстах. Богатейшее университетское собрание философов рубежа века было в почти монопольном моем пользовании. Месяцами я не сдавал книги, читал, конспектировал, делил на школы, искал влияние и противоборства.
В семнадцать лет, после окончания школы, я поступил на философский факультет и теперь сталкивался с Федором Николаевичем почти ежедневно – кафедра, на которой я хотел специализироваться, и его были рядом. К этому времени он уже защитился и читал курс русской истории. Так получилось, что мы вместе стали ходить в университет, часто гуляли и в недолгое время близко сошлись. Хотя он был старше меня всего лет на десять, я, да и он, числили друг друга в разных поколениях и не переходили дистанцию.
В двадцать один год моя жизнь круто изменилась: родители разбились насмерть в только что купленной машине и я остался один. Сейчас я плохо помню, как прожил ту весну и лето. Хотя теперь понимаю, что Федор Николаевич уже тогда добросовестно пытался заменить мне семью. Впрочем, вряд ли это было возможно, денег я не брал, от всякой помощи отказывался, мне казалось немыслимым, что чужой человек будет делать для меня вещи, которые делали мать и отец. Мешало и то, что я казался себе старше его, все-таки у него были родители, а у меня уже никого, я был старшим в своем маленьком роде, главным и последним в нем. Все же он немало для меня сделал.
Жизнь продолжала нас связывать и дальше. В двадцать два мне предложили аспирантское место в Москве, но по специальности, которая не вызывала ничего, кроме недоумения, – научному атеизму. В Воронеже никаких перспектив не было, я как бы намеренно вышел из того круга, центром которого были родители, продолжать старые отношения я не хотел, да и не мог, однако сейчас, задним числом, мне странно, как быстро произошел этот разрыв, как быстро я был изъят из их жизни, а они из моей.
Несмотря на отличный диплом, места при университете для меня не нашлось, и я был распределен в школу. Шел август. Я уже начал готовиться к урокам, несколько раз побывал в своей будущей школе, Федора Николаевича в это время в Воронеже не было, еще в июне он уехал в Москву, где тяжело болела, а в конце июля умерла его мать. В середине августа он вернулся, чтобы уладить воронежские дела перед возвращением, уже окончательным, в Москву. Отец после смерти жены оказался совсем один, очень сдал, и оставлять его надолго было нельзя.
Больше как о шутке я рассказал Федору Николаевичу о месте научного атеиста, но он отнесся к этому иначе, и я в конце концов следом за ним поехал в Москву. Может быть, не столько из-за его доводов, сколько из-за него самого. В ноябре я легко выдержал экзамен и стал аспирантом. В Москве через два года я женился на милой девушке, тоже аспирантке, но из другого сектора, она была похожа на мою мать, но не лицом, а скорее повадкой и, я думаю, будь родители живы, понравилась бы им. На последнем году аспирантства у нас родился ребенок; кучу проблем, которую это вызвало, мы, признаться, не предвидели. Ни жить, ни работать было негде. С Федором Николаевичем мы в то время почти не общались, оттого и жена, и я были буквально поражены, когда он предложил поселиться у него в большой трехкомнатной квартире на Суворовском бульваре, оставшейся после смерти отца. Несколько раз он даже пытался нас там прописать, а потом, когда выяснилось, что единственный путь – усыновление, он и моя жена сумели уговорить меня на это. В январе семьдесят второго года, ровно за семь лет до неожиданной смерти Федора Николаевича, я стал его сыном, правда, сохранив свои прежние имя, отчество и фамилию. Умер Федор Николаевич 16 января семьдесят девятого года в нашем подъезде от разрыва сердца. Смерть была мгновенной. Врач-кардиолог, который жил на втором этаже и тут же спустился, уже ничем не смог помочь.