О смерти Большого Гурами я не написала в сочинении ни слова. Но когда Полина читала его вслух — то и дело отрываясь и расточая мне комплименты, — я сидела ни жива, ни мертва. То ли от страха, что кругом знают, чем кончилось все, то ли от стыда, что обманываю не только Полину (перед ней-то как раз не было стыдно), не только ребят, но и еще кого-то, кого ни в коем случае обманывать нельзя. Не знаю, как объяснить это.
— Разумеется, я поставила отлично, — сказала Полина, закончив, и очки ее блеснули. — Но это не только пятерка. Это пятерка со знаком качества. Молодец, Евгения!
Я не подымала глаз. Лицо мое пылало, и все, наверное, думали, что это от гордости. А может, ничего не думали, потому что Полина читала уже другое сочинение — плохое. По классу прокатывался смех, но я не слышала ни слова и даже не знаю, кто на этот раз «выставлялся на коллектив» в качестве отрицательного примера. Когда она закончила, я подняла руку. Встала и проговорила отчетливо, чтобы не заставили повторять из-за тихого моего голоса:
— Мне нельзя ставить пятерку.
Очки блеснули в мою сторону.
— Почему?
— Я… Я списала все. Есть такая книга. Я перепишу сочинение, — добавила я торопливо.
Тут прозвенел звонок, но Полина держала нас еще час (урок был последним). Нет, она не ругала меня. Хвалила — не пойму за что. За мужество. За честность. Еще за что-то. А я все это время стояла как истукан и готова была простоять так сколько угодно, лишь бы в журнале не появилось этой ужасной пятерки.
Запись четырнадцатая
ГИПНОЗ «САХАРА»
К рыбкам троюродная Алла интереса не проявила. Мельком глянула на большой аквариум, а маленький, где когда-то коротал дни Ксюшин любимец, и вовсе не заметила.
— Они чужие какие-то. Собака и человек могут дружить, а рыбка и человек…
Вот тут бы и дать ей то сочинение, но если б даже оно и сохранилось у меня (я порвала его, написав взамен о юннатовской мартышке Берте), ни за что не показала б его своей троюродной сестре.
Папа считает самоуверенность самым страшным пороком. Но, наверное, он один так считает. Другим эта черта нравится. Как смотрели на столичную красотку те двое, что навязались провожать нас после вечера в клубе медработников! «У нас в Москве…» — говорила она то и дело. А что я могла сказать? У нас в Светополе? Но обо всем, что делалось «у нас в Светополе», они знали лучше меня. Один учился в университете — нашем, светопольском, на факультете романо-германской филологии, другой — его звали Иннокентием — работал.
Романо-германская филология… Стыдно признаться, но я смутно представляла себе, что это такое. А вот Алла — та сразу же выпалила несколько иностранных слов.
Студент облизнулся, как кот, и быстро ответил. На иностранном тоже. Что было делать его другу? Сразу обо мне вспомнил.
— В таком случае мы с вами будем изъясняться по-русски.
Другая на моем месте нашла б что ответить, а я не смогла. И так всегда… Зачем папа успокаивает меня? Зачем плетет про письма до востребования, которые якобы ждут меня в недалеком и прекрасном будущем?
Правда, одно письмо я получила. В кармане штормовки лежало оно: обычный тетрадный листок, на котором стояло всего три слова: «Кружка в саже». И вместо подписи — пронзенное стрелой сердце. «На выезде» (мы называем свои юннатовские экспедиции «выездами») плохо с бумагой, а тут не поскупились, хотя и на газетном клочке можно было нацарапать это коротенькое и таинственное сообщение. Но клочок затерялся бы в огромном брезентовом кармане, не заметить же целый тетрадный лист как можно!
Письмо и впрямь было таинственным. Какая кружка? Какая сажа? И все же я не показала его даже Лене Потапенковой, которая, как и я, впервые была «на выезде». Из-за пронзенного сердца не показала… На это и рассчитывал тот, кто писал. Рисковал он, как я узнала после, крепко: по законам «выезда» за разглашение секретов юннатского гипноза ставят виноватого «на попа». Подымают за ноги и трясут, трясут…
Делался гипноз только новичкам. Обычно их «на выезде» человека три-четыре, не больше, тем более зимой, когда не переночуешь в палатке. Каждая кандидатура обсуждается отдельно. Спорят, голосуют, но решает все, конечно, Митрич.
Его настоящее имя — Алексей Митрофанович, но он знает, что его зовут «Митрич», и сам говорит о себе: «А почему Митричу не сказали?» «Митрича не проведете, нет!» — и, маленький, щупленький, смотрит из-под косматых бровей хитрыми глазками.