— Уходить? — воскликнул Эдвардс. — Куда ты собрался уходить?
Кожаный Чулок, незаметно для себя усвоивший многие из индейских привычек, хотя он всегда считал себя человеком цивилизованным по сравнению с делаварами, отвернулся, чтобы скрыть волнение, отразившееся на его лице; он нагнулся, поднял большую сумку, лежавшую за могилой, и взвалил ее себе на плечи.
— Уходить?! — воскликнула Элизабет, торопливо подходя к старику. — Вам нельзя в вашем возрасте вести одинокую жизнь в лесу, Натти. Право, это очень неблагоразумно. Оливер, ты видишь — Натти собрался на охоту куда-то далеко.
— Миссис Эффингем права, Кожаный Чулок, это неблагоразумно, — сказал Эдвардс. — Тебе вовсе незачем взваливать на себя такие трудности. Брось-ка сумку, и уж если желаешь поохотиться, так охоться неподалеку в здешних горах.
— Трудности? Нет, детки, это мне только в радость — это самая большая радость, какая еще осталась у меня в жизни.
— Нет, нет, вы не должны уходить далеко, Натти! — воскликнула Элизабет, кладя свою белую руку на его сумку из оленьей кожи. — Ну да, конечно, я была права: в сумке походный котелок и банка с порохом! Оливер, мы не должны его отпускать от себя — вспомни, как неожиданно быстро угас могиканин.
— Я так и знал, детки, что расставаться нам будет нелегко, — сказал Натти. — Потому-то я зашел сюда по пути, чтобы одному попрощаться с могилами. Я думал, коли я отдам вам на память то, что подарил мне майор, когда мы с ним впервые расстались в лесах, вы примете это по-хорошему и будете знать, что старика следует отпустить туда, куда он рвется, но что сердце его остается с вами.
— Ты что-то затеял, Натти! — воскликнул юноша. — Скажи, куда ты намереваешься идти?
Тоном, одновременно и доверительным и убеждающим, как будто то, что он собирался сказать, должно было заставить умолкнуть все возражения, охотник сказал:
— Да говорят, на Великих Озерах охота больно хороша — простора сколько душе угодно, нигде и не встретишь белого человека, разве только такого же, как я, охотника. Мне опостылело жить среди этих вырубок, где с восхода до захода солнца в ушах раздается стук топоров. И, хоть я многим обязан вам, детки, и это сущая правда, — поверьте, меня тянет в леса.
— В леса? — повторила Элизабет, дрожа от волнения. — Вы называете эти непроходимые дебри лесами?
— Э, дитя мое, человеку, привыкшему жить в глуши, это все нипочем. Я не знал настоящего покоя с того времени, как твой отец появился здесь вместе с остальными переселенцами. Но я не хотел уходить отсюда, пока здесь жил тот, чьи останки лежат под этим камнем. Но теперь его уже нет в живых, нет в живых и Чингачгука, а вы молоды и счастливы. Да, за последнее время во «дворце» Мармадьюка звенит веселье. Ну вот, подумал я, пришла пора и мне пожить спокойно на закате моих дней. «Дебри»! Здешние леса, миссис Эффингем, я и лесами не считаю, на каждом шагу натыкаешься на вырубку.
— Если ты в чем терпишь нужду, скажи только слово, Кожаный Чулок, и мы сделаем все возможное.
— Я знаю, сынок, ты говоришь это от доброго сердца и миссис Эффингем тоже. Но пути наши разные. Вот так же, как у этих двух, лежащих теперь рядом: когда они были живы, то один думал, что отправится в свой рай на запад, а другой — что на восток. Но в конце концов они свидятся, как и мы с вами, детки. Да, да, живите и дальше так, как жили до сих пор, и когда-нибудь опять будем вместе в стране праведных.
— Все это так внезапно, так неожиданно! — проговорила Элизабет, задыхаясь от волнения. — Я была уверена, Натти, что вы будете жить с нами до конца вашей жизни.
— Все наши уговоры напрасны, — сказал ее муж. — Привычки сорокалетней давности не осилишь недавней дружбой. Я слишком хорошо тебя знаю, Натти, и больше не настаиваю, но, быть может, ты все же позволишь мне выстроить тебе хижину где-нибудь в отдаленных горах, куда мы смогли бы иногда приходить повидать тебя и увериться в том, что тебе хорошо живется.