Если бы отца возможно было поставить в мастерской на станок и поливать водой до тех пор, пока фактура не станет податливой, мягкой, — я бы перекроил его на собственный лад. Я б оставил его шрамы, чтоб они напоминали об ошибках, в которых он не раскаялся. Ведь мы прощаем только те ошибки, в которых человек раскаялся. И эти шрамы бередили б его чванливое самомнение, будто жизнь им прожита как надо — там смолчал, тут сбросил одну кожу, напялил другую. Требует время зеленой кожи, наденем зеленую, требует время коричневой кожи, наденем коричневую, и тому подобное. Да будет так! Заострим свои томагавки! Нелегко избежать искушения превратиться в змею, если твой родитель изо дня в день твердит о том, что в этом заключается мудрость жизни. «Нет в мире убеждений, есть только кожи!» Хоть я отнюдь не убежден, что сам он верит в свою систему кож. Может, слова его были блеснами, отвлекавшими внимание от крючка? Словоблудие и резонерство кое для кого превращаются в самоцель, — нашелся бы терпеливый слушатель. В данном случае — родной сын. Я знаю, выступая в суде, отец взвешивал каждое слово, там за столом сидел судья. Не удивительно, что, покидая зал заседаний, отец забывал судью в массивном кресле. Об этом я как-то прежде не подумал. Мне казалось, что молодой, подающий надежды скульптор не способен пасть так низко. Как низко? Чтоб судить о словах и поступках отца? Но разве это монополия одних торговок? «Принимай людей такими, какие они есть, не пытайся их исправлять». Но как быть, если они скользкие, гладкие, их и в руках-то не удержишь. Как быть, если совесть, равно как и язык, просыпается и приходит в движение лишь тогда, когда обещан гонорар?
Куда девалась после смерти душа молодой женщины? Вопрос глупейший, всем известно, что души не существует. Ах вот оно что! Тогда скажите, куда девалась жизнь молодой женщины? В общем-то она была немолода, мать троих сыновей. Ах вот оно что! Однако о ней позже. Поговорим о сыновьях.
Старая истина: мать для сына нередко представляется идеалом женщины вообще. Для него они неделимы. Он несет их в душе нераздельно. Это Рудольф. А у меня такое чувство, будто меня обокрали. Во мне идеал этот смутен. Я где-то его растерял. И сам не знаю где? Зато у меня есть глиняный ком. Я бы вылепил его нагим и немощным, без черной визитки, без темных брюк в серую полоску. Смотрите, воскликнул бы я не без гордости, смотрите, какой у меня отец! И на серебряной витой цепочке у него висел бы на шее флюгер. И пусть дуют ветры! Дуют с севера, дуют с юга, дуют с востока! Полюбуйтесь, как крутится двуногая карусель. Дуйте, западные ветры! Полоборота направо, оборот налево, полный круг по оси. «Покрутись, повертись, только на пол не свались!» Все очень просто, главное не упустить момента, главное все время быть начеку. «Раз-два, прыг-скок, покрутись еще, дружок!» Напрасно вы ждете, чтобы ожил этот ком человечьей глины. Дудки! Никому не вдохнуть в него дыхание. Зеленое дыхание? Коричневое дыхание? Сын, отойди в сторонку, от тебя несет красным дыханием. Поговорим о розах, пора их укрыть на зиму! Но послушай, отец, ведь не только мое дыхание, но и ветер мой тоже красный! Все равно, мне теперь все равно.
Ой тяжко. Глина затвердела, малейшее неосторожное движение, и отец превратится в груду черепков. Каким-то седьмым чувством я люблю этот незавершенный портрет. Потому-то я б его безжалостно переделал. Но, сдается мне, поздно пришел я к такому выводу. Слишком поздно.
Открылась дверь, вошла Ева.
Она прижалась щекой к моему лицу, и так мы стояли, потом она сказала:
— Пойдем! Все уже за столом, ждем тебя.
Глава пятнадцатая
Стол получился на славу.
Свиной холодец, холодец из телятины, миноги, сельдь, сыры: латвийский, российский, голландский, рокфор. Черная икра. Фаршированная щука, крабы, майонез, масло, хрен, салаты, разукрашенные зеленью. Фарфор, серебро, хрусталь и чешское стекло.