— В грудь.
Я расцеловала врача.
— Разрывной.
И бегу в палату.
Глава двадцать третья
Свою жизнь Рудольф продумал и заново пережил в первые больничные недели. О работе он не думал или думал мало, работа представлялась далекой, нереальной. Его навещали, приносили цветы. Всех людей, с которыми он когда-либо встречался и которых мог припомнить, Рудольф связал в длинную цепь и этой цепью измерял свою жизнь. Не количество прожитых дней определяет длину жизни, ее определяют люди, которых ты встречал и знал. Если в цепи попадались ржавые звенья, Рудольф вырывал их, выбрасывал. Я спорил с братом, говорил, что людей нужно принимать такими, какие они есть. Разрывая цепь, он сам себя обкрадывает. Рудольф возражал: раз от них не узнаешь ничего нового, зачем тратить время, встречаться с ними. Но всерьез мы из-за этого не спорили, споров я старался избегать.
Когда ты болен, рассказывал Рудольф, мысли у тебя примитивные. И это хорошо. Я должен чувствовать, говорил он себе, я должен чувствовать все, что вокруг меня. И суровую простыню, и теплую шерсть одеяла. Я должен сам ощутить холодное железо кровати. Должен почувствовать свои метр девяносто. Почувствовать, как пружины матраса оседают под моими восемьюдесятью килограммами. Человек имеет вес — это что-то да значит. Я должен чувствовать сердце в груди, зубы во рту. Чувствовать глаза, мышцы ног и рук, вернее, то, что от них осталось. Я здорово сдал за последнее время. Жизнь медленно съедает мой вес. Но покуда я ощущаю себя, до тех пор буду жить.
Когда приходил сон, Рудольф засыпал, не обращая внимания, был ли это день или ночь. Проснувшись, принимал пищу — точно так же, как бак автомобиля принимает бензин, как глотка дизеля заглатывает нефть. Это «точно так же» хорошо передает его полнейшее безразличие к еде. Чтобы продолжить путь, нужно было набраться калорий. Рудольф послушно проглатывал все. Пища в его представлении связывалась с лангетом, бифштексом, окороком, яйцами, сыром, маслом, бутылкой пива. Но то, что он получал в больнице, не было пищей. Жидкая кашица без вкуса и запаха. Бензин. Нефть. Калории. Нужно было двигаться дальше. Только в этой формуле теперь заключался смысл.
Вены были исколоты, да и бедра, ягодицы тоже все в красных отметинах. Сестра отыскивала в вене нетронутое место и безбольно, ловко всаживала шприц, и живительный допинг растекался по жилам. Все мысли Рудольфа вращались вокруг него самого. Он не был эгоистом, нет, просто он был серьезно болен, он не имел права думать ни о чем другом. Врачи говорили, что это невероятно — думать только о себе. Но Рудольфу хотелось мобилизовать себя с головы до ног. Я проваляюсь здесь еще месяц, говорил он, потом выпишусь, и потому я должен есть все подряд, делать уколы, пить отвратные лекарства, отвратные не потому, что они гадки на вкус, отвратные потому, что это лекарства. Я должен отдать себя на милость врачам, чтоб они влили в меня новые соки, а воля моя пусть сожмется в комок, чтоб я и сам вырабатывал эти жизненно важные соки. Я должен возродить себя, а это чертовски трудно.
— Я, конечно, понимаю твое любопытство, — говорил Рудольф. — Но одного я все-таки не понимаю.
— Чего именно?
— Зачем тебе это? Будь ты, скажем, писателем, тогда другое дело. Тогда б ты все это мог описать. Но ведь камень всегда останется камнем, слов из него не вырубишь. А кроме того, нет у меня желания увековечиться. Сам подумай, я только из больницы, позировать мне некогда, да и неохота. Оставил бы ты меня в покое.
Был солнечный летний день, мы сидели в саду на скамейке, березы стелили густые зеленые тени. За соснами шумело море, где-то на пляже загорали Ева, Фанния и Андрис, за оградой по улице шлепали босоногие курортники.
— А впрочем, что рассказывать, ты и сам знаешь, — продолжал Рудольф. — Все прошло у тебя на глазах. Война, госпиталь, институт, завод, лаборатория. Неужели для тебя так важно, что я думаю? По-моему, куда важней поступки. Я не умею отвечать на такие вопросы. До этого нужно дойти самому. Ну, правда, что тебе ответить? Кому не покажется диким, что его когда-нибуль не станет? И все же люди исчезают. Остаются плоды их труда — так принято говорить. Менять профессию теперь уже поздно. Скверно, конечно, что не лежит у меня душа к этой работе. Вечно я занят по горло, обо мне говорят: «Этот Ригер жить не может без своей лаборатории». Но тебе-то откроюсь: я много работаю только потому, что ничего другого не умею делать. Даже отдыхать и то не умею. Одна отрада — Фанния и Андрис. Не сказать, что нам живется легко, зато дружно.