— Ну, чешись… Так вот я и думаю, — продолжал он с удовольствием, — слабому-то и жить не стоит; только зря корм земной будет переводить да худосочие плодить. В колыбели таких давить надо. А то вырастет рахитик, жратвы себе на жизнь добыть сам не может, вот и сосет, как клоп, кровь из сильного. И выходит потом, что и тот и другой — уже к жизни не годны. Вот за это и коммунию ненавижу, и всякое человеческое общество. Жил я без него — и помру сам по себе.
— Зачем же ты тогда меня держишь? — спросил Василий Никифорович.
— Авось ты от меня ума-разума наберешься, а? Да может, еще на что и сгодишься…
— Может быть, — дипломатично, со скрытой иронией ответил Колядин. — Но свой-то ум еще при мне.
— Ум-то умом, а только не все по уму выходит, — вздохнул Соколовский. — Зверь в людях сидит лютый, страсти такие, что если наружу их выпустить… По себе знаю! По уму-то я тебя давно уже к праотцам отправить должен, а ты вот живешь… Помню, сидел я в пересыльной с двумя парнями: братцы-близнецы. Щеки у них румяные, волосы — витый шелк, глаза — лазурь небесная. Ангелы! За что ж, думаю, таких младенцев святых со мной — разбойником — в одной клетке держать? А после узнал: эти херувимы, не моргнув, могли человека зарезать! А вынув его сердце, еще посмотреть, как оно бьется. Эге, думаю, не одни мы с батькой такие на свете — есть и почище. Мы-то хоть с ним из-за золотишка убивали, а эти ангелы — за просто так, из удовольствия. Почему так?
Василий Никифорович прекратил свою работу и глухо ответил:
— Знаю, видел таких. На фронте мы били их без пощады, как бешеных волков. И если бы ты мне тогда попался — не стал бы церемониться…
— Ха-ха! Люблю откровенных, — развеселился бандит. — И оттого еще и людей-то ненавижу, что редкий из них способен сказать голую правду. Кишка тонка! А ты, выходит, можешь. Хвалю!
— Не видал ты, значит, настоящих людей.
— А их просто нет! Вот ты веришь людям, а я — нет. По мне тогда человек хороший, когда он спит или в гробу лежит.
— Скучно живешь, Иван. Тоскливо.
— Скучно?! — удивился Соколовский, вскакивая с лежанки. — Вот уж нет. Я, если хочешь знать, счастлив, когда запускаю зубы в сочный кусок мяса. И такое удовольствие я могу сделать себе, как только захочу. А вот ты? Что ты ломаешься, строишь из себя святошу, а? Ведь не маленький… Все решает сила, Прокопий. Кто сильнее, тот и прав. А мораль — утеха нищих и больных! У людей — у кого больше золота, тот и хозяин, тот кушает сладко, и спит на пуховой постели, и воняет одеколоном. А кто без гроша — тому и помои хороши…
Соколовский сыто рыгнул, помыл чашку и полез к себе на лежанку. Довольство и покой, любование собой так и сквозили в каждом его движении. Уже засыпая, он сказал:
— Ты смотри, Прокопий, если хочешь — иди ко мне в товарищи. Лес ты знаешь, как я. Будешь слушаться, подарю тебе жизнь. Это ли не царский подарок, а? Вдвоем, однако, не так скучно! Бабу б можно какую-нибудь сыскать, да от них одна маята. Если б не Нюрка, сука, разве бы я торчал на Севере? Провались они пропадом. Свел бы их всех под корень.
В землянке раздался мощный храп сытого, сильного зверя. На минуту Василию Никифоровичу показалось, что он каким-то чудом угодил в пещеру первобытного человека. Вспомнились сказки о Синей бороде, о страшных людоедах — вообще в голову полезла всякая чертовщина, — он чувствовал, что задыхается в своей мрачной норе. Всю ночь он не сомкнул глаз, упорно делая свое дело. Только к рассвету, порезав себе палец, он откинулся на холодный пол землянки и замер в изнеможении.
Соколовский проснулся, как обычно, рано. Долго лежал, прислушиваясь к шорохам за стенкой, где находился его пленник.
— Прокопий, спишь? — спросил он.
— Нет, — дрогнувшим голосом ответил Колядин.
— Никак у тебя там крыса завелась? Слышу сквозь сон, что она, стерва, бревно грызет. Ты бы ее прибил, что ли… Спать мешает.
— Я ее чуть не поймал, когда она по моему лицу утром пробежала, — соврал Колядин и облегченно вздохнул. — Прибью, конечно… Она вон мне палец прокусила.
— На вот тряпку, завяжи. — Соколовский встал и просунул ему через щель лоскуток. — А то еще от заражения крови помрешь раньше времени.
Он задвигался по землянке, прибирая вещи и по обыкновению разглагольствуя:
— Вот я — сильный мужик, верно? А подохну — мыши, крысы сразу станут храбрецами: растащат меня по всей тайге по кусочку, и костей поминальных не найдешь. Они вон изюбриные рога так приберут, что и следа не оставят. Ничего! Вся мораль тут кончится: они даже с большим удовольствием меня съедят, чем тебя, потому что я сытее и дороднее тебя и у меня больше мяса. И так всегда: посмотри, как природа меня, да и тебя тоже, устроила — руки-то к себе гребут, а не от себя! Они хватать, рвать приспособлены, душить…