Шеппард встал, открыл магнитофон, включил его и пояснил:
– Запись сделана по его просьбе. Техники торопились, аппаратура была не совсем в порядке, и потому качество записи оставляет желать лучшего. Садитесь поближе. Внимание…
Два зеленых лепестка в магическом глазке несколько раз дрогнули, разошлись, сошлись, в динамике зашумело, послышалось гудение, треск, и раздался голос, искаженный словно бы металлическим рупором:
– Можно говорить, да? Господин комиссар, доктор, можно, да? Фонарь у меня был очень хороший, жена в прошлом году купила для ночных дежурств. Значит, я иду, заглядываю в окно, он лежит, и руки у него сложены как надо, а когда в следующий раз проходил, слышу шум, точно мешок с картошкой упал. Я посветил в другое окно; а он лежит на полу; я-то подумал: как это он выпал из гроба? И тут он зашевелился, ноги у него начали дергаться, медленно так, медленно. Я решил, что мне померещилось, глаза снегом протер, а он все дергается, ползет и с боку на бок переваливается. Уберите это, я буду говорить. Не мешайте. Господин комиссар, я не знаю, сколько это продолжалось, наверно, долго. Я свечу в окошко и не знаю, идти туда или не идти, а он все складывается и переваливается, к окну уже подполз. Я почти ничего уже и не видел, он у самой стены был, под окном возился. И тут рама и распахнулась.
Кто-то задал вопрос, но слов было не разобрать.
– Про это ничего не могу сказать, - отвечал Вильямс, - и чтоб стекла сыпались, не помню. Может, да, а может, и нет, врать не хочу. Я стоял с той стороны, нет, никак не показать. Стою я, значит, а он вроде как присел, голова только видна, можно было даже дотронуться до него, вот ближе, чем до этого табурета; я посветил внутрь, а там пусто, ничего нет, только стружки в гробу блеснули, и все. Я наклонился, он был ниже, ноги у него разъезжались, и он шатался, знаете, доктор, как пьяный, во все стороны его мотало, и звуки такие, будто слепой палкой стучит, а это он руками. Может, у него что в руках было. Я ему говорю: «Стой, ты что делаешь, а ну прекрати!» Вот так я ему сказал…
Наступила короткая пауза, но в тишине слышалось слабое потрескивание, точно кто-то царапал иглой по мембране.
– А он все лез, лез и опять упал. Я ему кричу, чтоб перестал, но он был мертвый, я-то сперва подумал, что он не умер, а проснулся, но он не был живым, у него и глаз-то не было, то есть были, но видеть он ничего не видел, не мог он ими видеть, да и не чувствовал ничего тоже, потому что если бы чувствовал, то не бился бы, как бешеный, о доски. Я уж не знаю, что я ему кричал, а он все цепляется, лезет, а потом зубами за подоконник схватился… Что?
Снова неразборчивый, приглушенный голос задал вопрос, ясно прозвучало только последнее слово «зубами?».
– Я ему близко-близко посветил в лицо, так глаза у него были мутные, ну совсем как у рыбы снулой; а что потом было, не помню…
Другой голос, низкий, видимо поближе к микрофону:
– Когда вы вытащили пистолет? Вы хотели стрелять?
– Пистолет? Не могу сказать, не помню, чтоб я вытаскивал пистолет. Бежал, да? Почему он у меня в руках оказался? Не знаю. Что у меня в глазу? Доктор… до… доктор…
Голос издалека:
– …Ничего нет, Вильямс. Закройте глаза, сейчас вам станет лучше.
Женский голос:
– Вот и прошло, вот и прошло.
Снова голос Вильямса, одышливый, хриплый:
– Я не могу так. Что… уже все? А где жена? Нет? Почему нет? Здесь? Что инструкция, в инструкции о таком… ничего… нету.
Послышались отголоски короткого спора, кто-то громко произнес:
– Достаточно!
И сразу же другой голос:
– Вильямс, а машину вы видели? Фары машины?
– Машины? Машины? - медленно, со стоном повторял Вильямс. - У меня в глазах стоит, как он качается из стороны в сторону, и стружки за… ним. Если бы я заметил шнур, я бы знал, что делать. Не было шнура.
– Какого шнура?
– Рогожа? Нет? Шнур? Не знаю. Где? А-а, кто такое увидит, тому свет не мил будет. Но так не бывает, господин комиссар, правда ведь? Стружки, нет. Солома… не выдержит…
Долгая пауза, тишина, прерываемая потрескиванием, и шум, словно где-то вдалеке от микрофона шепотом спорят несколько человек. Короткий булькающий звук, потом икота, и внезапно погрубевший голос произнес:
– Я все отдам, а для себя ничего не хочу. Где она? Это ее рука? Это ты?
Снова раздалось потрескивание, стук, будто перед микрофоном передвигали что-то тяжелое, послышался хруст лопающегося стекла, резкое шипение струи газа, серия отрывистых щелчков, и оглушительный бас произнес:
– Давай выключай. Конец.
Шеппард остановил кассеты и снова сел за стол. Грегори сидел сгорбленный, судорожно сжав побелевшими пальцами подлокотники, и не мигая смотрел в пол. Он забыл о присутствии Шеппарда.
«Если бы можно было все вернуть, - думал он. - На месяц назад, и начать снова. Нет. Мало. На год? Глупости. Не получилось бы…» - Знаете, инспектор, - вдруг заговорил он, - если бы вы назначили на это дело не меня, возможно, преступник уже сидел бы в камере. Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Может быть. Но продолжайте, продолжайте.
– Продолжать? В моем учебнике физики в разделе об оптических обманах был рисунок, на котором можно было увидеть или белый бокал на черном фоне, или два черных человеческих профиля на белом фоне. Увидеть можно было либо то, либо другое, а я, мальчишка еще, думал, что лишь одна из этих картинок настоящая, вот только не мог определить какая. Правда ведь смешно, инспектор, а? Вы помните нашу беседу в этой комнате - о порядке. О естественном порядке вещей. Этот порядок можно имитировать, говорили вы.
– Нет, это вы сказали.
– Я? Ну пусть я. А если это не так? А если имитировать нечего? А если мир не рассыпанная головоломка, а бульон, в котором беспорядочно, безо всякой системы плавают какие-то куски, и вот время от времени они по случайности склеиваются друг с другом, образуя нечто целостное? А вдруг все, что существует, это фрагменты, недоноски, выкидыши, и у событий есть только концы без начал, или только середины, только зачин или только финал, а мы все вылавливаем, выделяем, собираем, пока не увидим: любовь - во всей полноте, измену - целиком, катастрофу - полностью, хотя в действительности мы и сами-то случайны, фрагментарны. Наши лица, наши судьбы формирует статистика, мы существуем как проявление случайного движения броуновских частиц, люди - это недоконченные эскизы, нечаянные наброски. Совершенство, идеал, абсолют - редкостное исключение, встречающееся только потому, что на свете всего так бесконечно, невообразимо, неслыханно много! Огромность мира, его неисчислимая множественность становится автоматическим регулятором обыкновенности будней, благодаря ей нам кажется, что все пробелы и бреши заполнены. Ради собственного спасения мысль отыскивает и соединяет далекие фрагменты, склеивает их религией, философией. Мы собираем, сгребаем расползающиеся статистические отметки, пытаемся сложить их со смыслом, слепить из них колокол, чтобы он прогудел нам хвалу, чтобы прозвучал его единственный, неповторимый голос! А на самом деле существует только бульон… Математическая гармония Вселенной - это наша молитва, обращенная к пирамиде хаоса. Во все стороны торчат куски бытия, лишенные всякого смысла, но мы считаем их единственными и едиными и ничего другого не желаем видеть! А существует одна статистика, ничего, кроме статистики! Человек разумный - это человек статистический. Каким будет ребенок - красивым или уродливым? Будет ли он музыкальным? Заболеет ли раком? Все это решает бросок костей. Статистика определяет, родиться нам или нет, она выбирает, как соединятся гены, из которых созданы будут наши тела, она устанавливает, когда и как умрет каждый из нас. Кто будет та женщина, которую я полюблю, сколько я буду жить, все определяет элементарный статистический разброс. Может, даже и мое бессмертие? Ведь вполне вероятно, что иногда, случайно, кому-то в удел достается бессмертие, так же как красота или уродство. И поскольку однозначных явлений нет, поскольку отчаяние, радость, прекрасное, безобразное - дело рук статистики, то, значит, в основе нашего познания лежит статистика, и существует только слепая игра, извечная мозаика случайных узоров. Бесконечная множественность сущего смеется над нашим стремлением к гармонии. Ищите - и обрящете; конечно же обрящете, если будете старательно искать, ибо статистика ничего не отвергает, у нее все возможно - единственно, с большей или меньшей степенью вероятности. Что такое история? Броуновское движение, статистический танец корпускул, мечтающих о иной жизни, о иной бренности…