— Садитесь, Елена Романовна.
Та повернула стул, села лицом к нему. Знаменский молчал, и она молчала. Спустя минуты две — пауза уже давила — протянула повестку. Он долго изучал бланк. Отчасти намеренно затягивал молчание, чтобы сбить с нее боевой настрой, отчасти выверял мысленно первые фразы. Перед ним сидела загадка. С царственной осанкой и потаенным глубоким разладом в душе. С проколотыми мочками ушей без серег, с тонкими скульптурно-безупречными пальцами без колец. Все изъято, описано — либо припрятано.
«Ладно, сколько можно молчать».
— Вызвал я вас официально, но, думаю, лучше нам просто поговорить.
«Надо выбить ее из ощущения, что она пришла к человеку, справляющему должность. Пришла в милицию. Вся ее предшествующая жизнь создает инерцию, в силу которой милиция для нее враждебна».
— Я вот сидел и обдумывал, как похитрее построить допрос. Вот, думал я, придет женщина, мужа которой обвиняют в преступлениях. Как она к этому относится, я в точности не знаю. По некоторым признакам относится необычно.
В ответ ни звука, ни движения.
Первый практический учитель Знаменского на Петровке едва не угробил его. Допрашивать он умел, как никто. Опутывал человека паутиной тонкой и психологически продуманной лжи. Говорил о себе, увлекался, обещал что угодно за раскол. Он любил свою работу, отдавался ей со страстью, но считал, что здесь все способы хороши. Ему обычно все удавалось, люди принимали его актерство за чистую монету. Однажды его подследственный пытался покончить с собой во внутренней тюрьме и в прощальной записке написал: «Я виноват перед Родиной и перед Олегом Константиновичем». Ни больше ни меньше! Знаменский восхищался им, ненавидел его, тяжко выдирался из-под его влияния. Но заклинательный стиль и ритм речи, присущий ему, иногда использовал.
— Я предполагал поболтать с вами о разных пустяках. Предполагал еще раз расспросить, у кого были куплены какие-нибудь серьги и браслет. Я предполагал отвлечь ваше внимание ерундой. Начал бы, к примеру, допытываться, не встречается ли вам на улице старичок с собачкой и в серой шляпе…
Шахиня слушала внимательно, настороженно, пытаясь сообразить, к чему клонит следователь.
— Вы бы немножко устали, рассеялись. И тут я бы выложил перед вами три анонимных письма. Я бы выложил заключение экспертизы, что они отпечатаны на одной и той же машинке «Москва».
— Какие письма? — выдавила она из себя.
— Те самые, Елена Романовна. Потом мы бы вместе поехали и изъяли машинку. И отпереться было бы уже невозможно.
«Проняло или нет? Самообладание отличное: только крепче и крепче стискивает сумочку».
— Но ничего этого я делать не буду. Я говорил с вашей матерью и понял, что за письмами, которые вы послали, стоят сомнения, бессонные ночи, слезы. У меня рука не поднимается использовать ваше горе для достижения собственных целей.
«Сколько-нибудь я слукавил под Олега Константиновича или нет? Пожалуй, и нет. Ведь это я ей совершенно чужой и чуждый. Она же мне почти симпатична. Я знаю, как она выглядела девочкой, как улыбалась в шестнадцать лет, какая у нее была пышная коса. Мать хранит альбомы, лысоватую куклу с плоским носом, школьные тетради, исписанные ломким почерком, сочинение на тему „Мой идеал“. Идеал грешил, конечно, красивостью, но отражал и юношескую мечтательность, и доброту.
Молчит. Что ж, помолчим. Тут требуется осторожность, а значит, время. Пусть соберется с мыслями. Пусть что-нибудь ответит. Ее ход».
Шахиня глубоко вздохнула и произнесла прерывисто:
— Сомневаюсь, что вы искренни… во всяком случае… не воображайте, что я старалась помочь правосудию, — на последнем слове она запнулась, как на неприятном. — Я забочусь единственно о себе!
«Да в чем же эта забота?»
— Но и о Шутикове тоже? — спросил Знаменский нащупывающе. — Не правда ли?
«Она не подтвердила, что болеет сердцем за Шутикова. Не было ей Шутикова жаль. Эту версию отбросим».
— В конце концов мы его найдем. Живого… или мертвого.
Шахиню передернуло, пальцы на сумочке побелели.
— Есть серьезные основания тревожиться за его жизнь?
— Да.
— Лучше бы вам все рассказать. Поверьте, станет легче.
— Легче?! У меня ложное, дикое положение… я не должна была писать… Надо было развестись — и все!
«Полно, кто же разводится с оборотистым мужем? Но она его не любит. Возможно, и не любила никогда. Материального изобилия оказалось мало для счастья, однако расставаться с ним тоже страшно».