— Монголия пока еще не красная. Монголия — красноватая.
В том же состоянии самонаркоза Свистунов обошел весь Улан-Батор-Хото — и ему казалось, что все же, по сравнению с Москвой, он пришел в некоторое движение. Восемь суток в скором поезде, потом автомобиль до Кяхты, затем грузовик Центросоюза. Кусок высокоорганизованной материи в лице Свистунова, отказавшийся было работать в Москве, вновь, как-то извне приобрел необходимый толчок и, будучи выведен из одного рода инертного состояния, перешел в другой род инерции. Свистунов двигался, Свистунов начинал даже действовать иногда по собственной инициативе, но Свистунов еще не жил. Активное участие в гражданской войне, в непрерывных боях и разведках, ратный труд и боевое удальство, наступления, атаки, снарядный вой и пулевой свист, ночевки на голой земле, многочасовые бессонные переходы, — как-то незаметно перешли в упорный и длительный нажим дьявольски-настойчивой учебы, пропагаторства, организаторства, строительства, непрерывного, настырного призыва к действию других.
И в результате Свистунов остановился. По-видимому, этого и не могло не случиться, это должно было случиться, потому что в возрасте Свистунова организму в обычных условиях приходится расти наиболее интенсивно и собирать соки, чтобы израсходовать их потом. Может быть, следовало бы просто отправиться на месяц в санаторий, чтобы восстановить жизнедеятельность истощенного организма; может быть, следовало бы уехать в деревню, но… деревни никакой не было, а с санаторием обстояло дело сложней, потому что из распространенного комсомольского (и ложно понятого) самолюбия Свистунов не хотел быть нежней и обременительней для государства, чем другие. То состояние, которое переживал Свистунов теперь, когда последовательно его приводили в движение неистовый Френкель, а потом техническая работа у профессора, еще не выбило Свистунова из характерного для него за последнее время туманного и совершенно равнодушного качания из стороны в строну, словно и не комсомолец он, и не активист, может и не парень даже, a некое бревно на постаменте, вроде деревенских качелей.
Шатаясь по шумным улицам, Свистунов добрел до окраины города, над которой на горе господствовало странное сооружение — не то дворец, не то храм. Вокруг этого храма блистали на солнце золоченые крыши храмиков поменьше.
Спросив у встречного русского, Свистунов узнал, что это — Большой Ганген, ламаистский монастырь, в котором в посте и молитве пребывают 15000 лам. Вместе с тем прохожий указал Свистунову на целый табор юрт под горой, в которых живут девицы «хухены», жены лам. Так мудрые ламы блюдут обет безбрачия и вместе с тем утешаются с хухенами.
Нечто вроде отдаленного любопытства мелькнуло у Свистунова. Расспросив прохожего, Васька направился в монастырь. Выбрав храм побольше, Свистунов пошел в него. В довольно большом помещении сидели, поджав под себя ноги, на кошмах около тысячи лам. Сидели они почти друг на друге, так что пройти между их рядами было никак нельзя. Около каждого из лам лежала груда узеньких картонок с письменами. Окончив читать одну картонку, лама брал другую и начинал монотонно бубнить по ней себе под нос. Одновременно каждый лама управлялся с кашей. Мальчики-подростки, служители — разносили на коромыслах ушаты с кашей и подкладывали тем из лам, которые успели очистить свои котелки. Кроме того, «бонди» разносили свежие вороха картонок и подкладывали тем из лам, которые управились с предыдущей порцией. Так, в самосозерцании, каше и молитве по картонкам проходило медленно время.
Ламы не обратили на Ваську никакого внимания, только один из стариков, сидевших у стены на деревянных подмостках, посмотрел на Ваську внимательно и сердито. Васька собрался уже уходить, как вдруг один из «бонди», парнишка вдвое ниже Васьки, остановился перед ним, сделал низкий поклон и, указывая пальцем на КИМ'овский значок на Васькиной груди, сказал:
— Та-ва-ли-ся!
И прицыкнул языком. Видно было, что значок ему очень нравится, и что в нем-то как раз он видит обозначение Васьки, как товарища. Васька, недолго думая, снял значок и подал парнишке. Парнишка взял значок робко и недоуменно, глянул на Ваську, приложил значок к своей груди и, на ответный Васькин кивок, вдруг закланялся, заулыбался, и даже с неведомой целью хотел поймать Васькину руку, но в этот момент старик у стены разразился целым потоком гневных слов, видимо, ругательств, парнишка подбежал к старику, униженно подал ему значок, старик бросил значок на землю и растоптал его ногами. Васька обозлился, хотел было тут же выдрать старику пол-бороды, но вспомнил, что он все-таки в чужой стране.
Кроме того, было бы нецелесообразно вступать в бой из-за значка со всей тысячью лам. Поэтому Васька повернулся и пошел вон из храма. Уже во дворе его догнал тот же самый «бонди», поймал-таки Васькину руку и чмокнул ее губами. Ваську взяла досада, он хотел объяснить, вдолбить, но тут же сообразил, что это вздор и что все равно парнишка его не поймет. Тогда Васька взял парнишку за руку, потряс ее и, глядя парнишке прямо в раскосые, гноящиеся глаза, сказал отчетливо и внятно:
— Товарищ! Пролетарий!
— Та-ва-лн-ся! Лета-лия! — восторженно подхватил парнишка, но из храма раздался грозный окрик, и парнишка исчез.
Вновь побрел Свистунов по извилистым улочкам Улан-Батора, но в его состояние вкралось что-то новое, непохожее на то, что было до сих пор. — Что же это, что? — мучительно спрашивал себя Свистунов. — Что я, обрадовался этому проявлению пролетарских чувств со стороны мальца? Нет, — отвечал он сам себе, — я этого именно и ожидал, и удивительно было бы, если бы не встретил какого-нибудь парнишку в этом роде. Значит, это не радость. Нет, это состояние скорей похоже на растерянность, на подавленность. Но почему я могу быть подавлен?
— Стой! — закричал вдруг Свистунов, остановившись, — и шедший навстречу одногорбый верблюд шарахнулся в сторону. — Стой! Поймал! Ясно: ведь, вся эта тысяча там, в храме, занималась тем же, чем и я: самосозерцанием. Так, так. Ведь, у буддистов это — обряд. Сидеть и смотреть на свой собственный пупок. Ну, а я? Да, должен честно, по-КИМ'овски, сознаться перед самим собой: и у меня превратилось в последнее время в обряд. Дальше? — уже с удовольствием продолжал самоанализ Свистунов. — Дальше! Этот парнишка был контрастом, представителем пролетарской солидарности, то есть борьбы. Я — частичка стабилизации, он — частичка борьбы. Казалось бы, что нужно наоборот. Ведь, я активист, прошедший целый ряд этапов, а он? Просто маленький монгольский парнишка, которым помыкают, как грязной тряпкой… И вот, получилось крайне невыгодное для меня зрелище: я хожу и интеллигентски хандрю, а он только и ищет — инстинктивно — поводов для того, чтобы ввязаться в ту самую борьбу, которую я покинул. Ловко, Васька Свистунов! Грязный монголенок дает тебе предметный урок пролетарской солидарности, и ты выступаешь в очень невыгодном освещении…
Свистунов зашел в «союз монгольской революционной молодежи» — там его знали, он уже был непосредственно по приезде — и узнал, что работа ведется не только среди монастырских служек — «бонди», но и среди самих монахов-лам.
— Наша первая задача — разложить это гнездо Большого Гангена изнутри, — сказал секретарь союза. — Разогнать немыслимо, потому что ламы все еще пользуются среди населения колоссальным авторитетом.
Когда Васька явился во двор торгпредства, оказалось, что экспедиция выступает в Гоби завтра утром. Профессор, казалось, ходил не по земле, а носился по воздуху: он был на пороге осуществления своих великих задач.
— Он еще не знает, — сказал Френкель, отозвав Ваську в сторону, — и я ему не говорю пока, чтобы не огорчать: этот сукин сын, лама, который ему все толковал про дракона и которого мы неизвестно зачем захватили с собой, сегодня ночью сбежал…
13. Яйцо Дормьезавра
Изредка впереди возникали миражи: какие-то пагоды со слегка позолоченными крышами, группы деревьев и озера. Самое главное — озера. В безводье Гоби, в раскаленном, дрожащем воздухе путешественников манила ровная, спокойная, синеватая вода.