К. закатила глаза и со вздохом медленно встала.
– Спасибо, К., – сказал Данков. – Теперь мне хотя бы не видно ваших трусов. Это что же такое на вас надето, а?
– Что вы… – попыталась дерзко что-то сказать К.
– Молчать! – заорал Данков. – Как вы явились в Университет! – на слове «университет» он поднял правую руку вверх и потряс огромной своей пятернёй. – Вы не на панель здесь вышли. То, что вы не брали в руки учебники и не ходили в библиотеку, это мне ясно. Но у вас же в глазах знаете что?! Ничего!! Сколько вы провели у зеркала? А? Сколько вы смотрели на себя, чтобы так себя разукрасить? Как мне вас жаль! Видеть в зеркале такой ужас, какой видите вы! Это действительно ужас. – Он покачал головой очень скорбно. – Скажите мне честно, я не понимаю! Вот вы накрасились, оделись, посмотрели в зеркало и остались довольны? Вам нравится то, что вы увидели, а? Вера, скажите мне! Что, вот так, как она ходит, – это нормально? Вот что, К.! Убирайтесь отсюда вон! Вон отсюда!
К. медленно вышла из аудитории и медленно закрыла за собой дверь.
– Кошмар! Ужас! Неужели вам всем нравится, как она одета и как она явилась в Университет? – он сделал паузу. – А вам, Вера, нравится? – Вера потупившись сидела и молчала. – Почему же вы молчите, Вера? Может быть, я человек другой эпохи. Может, я не понимаю. Но вы-то, Вера? Я вот не могу вас представить в таком виде, – сказал он Вере, а потом перевёл взгляд на всех. – А вот вы можете представить себе Веру, чтобы она так вырядилась и явилась сюда в таком виде?! А?!
Аудитория молчала, но было слышно, что все вдыхают побольше воздуха в лёгкие.
– Не-е-е-е-ет! – раздался радостный, громкий хор.
Вера схватилась за лицо руками, согнулась, потом вскочила и выбежала из аудитории прочь. Данков замер в недоумении и растерянности.
Вера потом пропустила несколько дней занятий.
Данков очень серьёзно относился к отправкам студентов на сельхозработы. Он понимал, что сельхоз-работы – дело для студентов университета необязательное, и карать за пропуски этих работ так же, как за пропуски лекций, он не мог. Но он запугивал юных студенток, агитировал и сам часто выезжал на поля. Осенью нас обычно отправляли на уборку картофеля, моркови или турнепса. Первые несколько дней это было весело, а потом наши ряды редели, а те, кто выезжал на работы, работали плохо, вяло и неэффективно. Зато обеды в поле проходили шумно, радостно и подолгу.
Василий Николаевич не стоял у нас над душой, не командовал и сам не работал. К нашим трапезам он также не присоединялся, даже если мы его приглашали. Сам он ничего с собой не брал. Ничего: ни бутербродов, ни термоса с чем-нибудь горячим, ни даже бутылки воды. Он приезжал, выходил из автобуса и бродил один по полям или вдоль поля по лесополосе. В своём голубеньком плаще он был отлично виден. Он очень выделялся на фоне осеннего сельского пейзажа.
Данков ходил, бросал на нас издалека укоризненные взгляды, печально складывал руки за спиной или брал комок земли, растирал его в ладонях, пробовал землю на язык, вздыхал и медленно высыпал землю. Когда мы весело обедали, он сокращал расстояние. От его взгляда кусок застревал в горле.
Однажды, когда мы вечером, усталые и грязные, ехали после уборки картофеля домой, Василий Николаевич неожиданно заговорил. В тот день нас выехало в поле меньше половины от общего числа студентов нашего курса, и работали мы тогда ну совсем плохо. При нём в автобусе не шумели. Если кто и говорил, то только с соседом, да и то вполголоса.
– Да-а-а! – неожиданно сказа л он г ромко. – Кака я землица в Сибири. Чёрная, жирная! Какую картошку она родит! Загляденье! Руки только надо приложить. Так нет! Все поразбежались по университетам, по институтам! – он помолчал минуту. – Мы после войны только на картошке и жили. Мороженую картошку пробовали? – он оглядел нас, а потом махнул на нас рукой. – Я после войны учился в Тамбове. Всё время хотелось есть. Месяцами целыми есть хотелось. Вагоны разгружали по ночам. Нам за это картошку мороженую давали, а иногда, очень редко, хлеб. Хороший хлеб, настоящий. Так я этот хлеб не ел. Я шёл с ним на рынок и обменивал его на книги. Помню, выменял на четверть пшеничной булки том седьмый прижизненного издания Тредьяковского. Счастлив был, – он задумался, вздохнул. – В том же году выменял ещё и Паустовского с автографом. Паустовского! Хотя, что для вас Паустовский? Что для вас русский язык? Что для вас книга? Трудиться вы не умеете, не хотите, землю не любите… – он опустил голову на грудь горестно и вместе с тем совершенно по-детски. – Я-то на земле потрудился, я её держать в руках умею. Книгу так же надо в руки брать. Книгу… Да о чём с вами толковать? – больше он тогда ничего не сказал.