— Мы не можем уехать с Мальт-стрит, Элеонора, это исключено, — твердо сказал он. — Подумай о моих пациентах.
— Вести прием ты можешь здесь, как и раньше. Сюда ходит автобус. И кроме того, у тебя есть велосипед.
Гай мог бы возразить, что в такое время добираться на автобусе долго и небезопасно, но вместо этого сказал:
— Ничего не получится, Элеонора. А вдруг возникнет что-то срочное? Я должен быть здесь на случай, если моя помощь понадобится немедленно.
Элеонора выбирала из вазы на каминной полке увядшие цветы.
— Но есть же телефон, Гай.
Он фыркнул.
— И у многих моих пациентов, по-твоему, он есть?
— Я имела в виду таксофон.
— Для большинства из них позвонить по таксофону достаточно сложно. А пожилые женщины вообще никогда в жизни им не пользовались.
— Значит, самое время научиться, — упрямо проговорила Элеонора, аккуратно складывая засохшие розы на старую газету.
— Не говори ерунды! — вспылил Гай. — О том, чтобы переехать на Холланд-сквер, не может быть и речи. Ты должна понимать, что я ни за что на это не соглашусь.
Элеонора молча продолжала заниматься цветами. Некоторое время Гай наблюдал за ней, потом подошел и положил руку ей на плечо.
— Не злись, пожалуйста, Элеонора. Конечно, я понимаю, тебе нелегко. И знаю, что ты волнуешься за отца. — Он наклонился и поцеловал ее в затылок. Гай уже не мог вспомнить, когда он в последний раз обнимал жену: его ночная работа и участие Элеоноры в Женской добровольной службе привели к тому, что они редко проводили ночь в одной постели.
— Гай!
Но он продолжал ее целовать. Кожа Элеоноры была гладкой и чистой, волосы — мягкими. Дотянувшись одной рукой до шнура, Гай опустил жалюзи.
— Соседи… — сказала Элеонора. — И вдруг налет…
— Во время налета здесь безопаснее, чем наверху. — Гай начал расстегивать на ней блузку.
— Нет, Гай, — Элеонора отступила и принялась поправлять прическу. — Мне нужно составить расписание дежурств в передвижных кафе. Я давно должна была это сделать.
Она вышла из комнаты. Гай снова поднял жалюзи и стал смотреть на улицу сквозь полосы бумаги, наклеенные на стекло крест-накрест. В голове у него прозвучало: «Разве ты никогда не совершал ошибок, Гай?» Он безжалостно подавил в себе этот голос, сел в кресло, закрыл глаза и задремал.
Николь весьма приблизительно представляла себе, чем занимается Дэвид Кемп: он дал понять, что не может много говорить о своей работе, да ее это и не слишком интересовало. Что он много разъезжает — она знала, что знаком со многими важными персонами — подозревала. Еще ей было известно, что он неизменно добр, учтив и щедр. С любой неприятностью — от нерасторопного официанта до падающей бомбы — он справлялся с непоколебимым спокойствием и уверенностью. Она никогда прежде не встречала таких, как он. Постепенно Николь поняла, что каждый его день расписан до мелочей, что он добровольно возложил на себя обязанность регулярно навещать родных и поддерживать связь с друзьями, что жизнь его подчинена некоему строгому регламенту и он воспринимает это как должное.
Она писала ему во время своих разъездов, иногда по несколько писем в неделю — плохим почерком и с грамматическими ошибками. Два раза в месяц она пела в Лондоне с оркестром Джеффа Декстера; эти концерты передавали по радио. Одновременно она начала гастрольный тур по стране, выступая перед солдатами, и ей нравились эти поездки: нравилось ехать в переполненном вагоне по безымянной Англии, пробираться через поле в концертном платье и резиновых сапогах, спеша на какую-нибудь отдаленную военную базу; а больше всего ей нравилось то, как вялые хлопки, звучавшие перед ее появлением на сцене, становятся все энергичнее и превращаются в овацию после того, как отзвучит последняя песня.
Николь открыла секрет, как заставить слушателей ее полюбить, научилась угадывать настроение публики и подбирать песни, которые будут ему соответствовать. Она начинала обычно с чего-нибудь зажигательного, потом превращалась в томную соблазнительницу, ближе к концу выжимала из слушателей слезу какой-нибудь жалостной песенкой, а завершала выступление, разумеется, чем-нибудь патриотическим. Она могла казаться ребенком, напоминая мужчинам постарше оставшихся дома дочерей, а могла быть настоящей искусительницей. А главное, она умела заставить каждого в зале поверить, что она поет именно для него.
Хотя Николь любила петь, не все в гастрольной жизни ей нравилось. Ее удручали унылые меблированные комнаты, косые взгляды хозяек; она не была привередлива, но всегда любила красивые вещи и ненавидела пользоваться общей с незнакомыми людьми ванной, колечки волос и пена в решетке слива вызывали у нее приступ дурноты.
В ноябре они выступали перед войсками на базе неподалеку от Йорка. Николь поселили на окраине города — тесная комната с высоким потолком и темными серо-зелеными стенами напоминала пещеру. Остальных участников концертной программы разместили в других районах, и по вечерам, после выступления, Николь была предоставлена сама себе. Она не привыкла к одиночеству: с ней всегда были Поппи и Ральф, Фейт и Джейк, и бесчисленные Квартиранты. Тишина и пустота комнаты ее подавляли. Она не знала, как убить время, и не могла заставить себя лечь на кровать. Одеяло в пятнах и протершаяся до полупрозрачности простыня вызывали у нее отвращение. Николь впервые осознала, что хотя жизнь семейства Мальгрейвов всегда была кочевой и несколько неустроенной, но никогда — убогой, Поппи за этим следила.
В Йорке им предстояло пробыть три недели, и к концу первой эта перспектива Николь просто убивала. По ночам она спала, завернувшись в пальто, чтобы не соприкасаться с ужасной постелью. Она не могла есть то, что подавала хозяйка, потому что тарелки были с трещинами и царапинами, а иногда в обед на них красовались засохшие желтые пятнышки — не что иное как остатки утренней яичницы. Николь понимала, что она неблагодарна и чересчур брезглива, что времена тяжелые — идет война и ежедневно гибнут люди, — но ничего не могла с собой поделать. Вареная капуста и жилистая говядина не лезли ей в горло. Она все чаще чувствовала усталость, а иногда у нее кружилась голова. И она ужасно скучала по родным и друзьям.
Так прошло дней десять, и однажды вечером, вернувшись после концерта, она обнаружила, что ее ждет телеграмма. Телеграмма была от Дэвида, он писал, что у него есть дела на севере Англии и он заедет к Николь девятнадцатого числа. Она испытала огромную радость и облегчение, сообразив, что девятнадцатое уже завтра.
На следующий вечер он ждал ее у дверей дома. Она подбежала к нему и обняла. Дэвид пригласил ее на обед, а она предложила сначала немного пройтись. По дороге Николь развлекала его забавными рассказами об остальных участниках турне. Он слушал и смеялся, но потом вдруг спросил:
— В чем дело, Николь? Что не так?
— Все хорошо, — сказала она. — Все так.
Он ей не поверил. Постепенно он вытащил из нее правду, и она неожиданно для себя призналась, что ей одиноко, что жаркое несъедобно, а комната и постель — ужасны.
— А одеяло, Дэвид! В жутких розовых розочках, похожих на капусту. Так и кажется, что из них вот-вот полезут розовые черви! — Она засмеялась, пытаясь превратить все в шутку.
Он озабоченно посмотрел на нее.
— У тебя усталый вид, Николь. Это плохо. Ты не должна жить в таких условиях.
— Я убрала одеяло с кровати. Но мне было так холодно, что я не могла заснуть. Пришлось завернуться в пальто и спать, как бродяжка. — Николь снова засмеялась и попросила: — Расскажи мне о своем доме, Дэвид. Расскажи об усадьбе Комптон-Деверол.
Они шли по узкой старинной улочке, ведущей к городской стене. Несмотря на затемнение, дорога была хорошо видна в ярком сиянии луны и звезд.
— Дом стоит среди лесов, — начал свой рассказ Дэвид. — В основном это постройка времен короля Якова, хотя отец всегда утверждал, что одна или две внутренние стены и дымоходы значительно старше — возможно, еще средневековые. Там множество высоких узких окон с наборными стеклами — они играют на солнце. Видимо, тот Кемп, который много веков назад построил этот дом, взял за образец Хардвик-Холл.[31] Но Комптон-Деверол, конечно же, намного меньше.