Через неделю Ральф предложил уехать во Францию пораньше. Поппи отказалась. С тех пор как родился и умер Филипп, она почти все время молчала; сейчас она сказала лишь короткое, но определенное «нет». Ральф стал объяснять ей, что почва оказалась неподходящей для шафрана и добираться сюда его друзьям слишком неудобно, что он только что придумал чудесный план, как вернуть потраченные деньги, но она в ответ лишь покачала головой. Целыми днями она просиживала на крыльце, не сводя взгляда с засохшего шафрана на полях и кладбища за ними.
В середине июля, когда гражданская война докатилась до Мадрида, Ральф снова принялся уговаривать ее уехать. И вновь Поппи отрицательно покачала головой. Только когда один из друзей Ральфа объяснил ей, что хаос, который надвигается на Испанию, угрожает жизни ее детей, она наконец согласилась, чтобы Фейт уложила вещи.
Через два дня они покинули Испанию, добравшись посуху до Барселоны, а от Барселоны до Ниццы — на пароходе, битком набитом беженцами, солдатами и сестрами милосердия. Глядя с палубы на удаляющийся испанский берег, Поппи чувствовала, что сердце у нее в груди вот-вот разорвется.
Приехав в Ла-Руйи, она попыталась объяснить Жене, что тогда чувствовала:
— Мне пришлось оставить его одного. Как это ужасно, что я бросила его там совсем одного! — Поппи замолчала и часто-часто заморгала. — Такое кошмарное место. Я думала, что сойду с ума. Такое заброшенное, мерзкое, и все там выглядят такими убогими. Я читала в газетах, что в Испании сжигают церкви и убивают священников. И я никак не могу отделаться от мысли… я все думаю, Женя: что, если они оскверняют могилы? Что, если?.. — Поппи сжала хрупкое запястье Жени. Вид у нее был совершенно больной.
Женя ее обняла. Все тело Поппи сотрясали рыдания. Чуть погодя Женя налила бренди и сунула стакан в дрожащие пальцы Поппи.
— Выпей, голубушка, тебе станет лучше. У меня в Мадриде живет кузина. Если ты мне скажешь название деревушки, в которой вы жили, возможно, Маня сможет проверить, все ли там в порядке.
Поппи посмотрела на нее.
— О, Женя. Неужели это возможно?
— Вероятно, это потребует времени. Куда Ральф намерен отправиться осенью?
Она пожала плечами.
— Понятия не имею. Ты же знаешь, какой он — сообщает о своих планах в тот день, когда надо упаковывать вещи. — В ее голосе слышалась горечь. — Может быть, на Ривьеру. Ральфу нравится Ривьера зимой.
— Тогда я напишу вам в Ниццу до востребования, когда что-нибудь узнаю.
Поппи встала и, подойдя к окну, медленно проговорила:
— Знаешь, Женя, на днях я открыла утром ставни и не смогла припомнить, в какой я стране. Спустя какое-то время все начинает казаться одинаковым. Деревья с пожелтевшей листвой, пустые поля и унылые облезлые домишки. Все на одно лицо.
Однако она не рассказала Жене, как злилась на Ральфа: этого она не могла высказать никому на свете. Ее ярость была словно живое существо — всепоглощающая страсть, более сильная, чем скорбь, в которую Поппи погружалась в минуты покоя. Хотя в глубине души она понимала, что несправедливо винить Ральфа в смерти Филиппа — это ее тело исторгло ребенка слишком рано, — все же гнев не проходил. Если бы он не затащил ее в это ужасное место; если бы он, несмотря на все ее просьбы, не настоял на своем, ничего бы не случилось. И она сделала то, чего никогда не делала прежде: отвернулась от него в постели, сказав, что еще не оправилась после родов. Ей доставило удовольствие видеть, что ее отказ причинил Ральфу боль.
Зиму они провели в Марселе, в меблированных комнатах на задворках. Ральф затеял очередное предприятие: продавать коврики, вывезенные из Марокко. Поппи каждый месяц ездила в Ниццу, на почту. В феврале пришло письмо. Женя писала:
«Сразу после Рождества моя кузина Маня съездила в деревню, где вы жили. Церковь и кладбище не тронуты, Поппи. Она положила на могилку Филиппа цветы, как я ее просила».
Стоя в одиночестве на берегу и глядя на гальку под ногами, Поппи плакала. Потом вдруг поняла, что серые волны и хмурое небо напоминают тот далекий день ее рождения в Довиле, в 1920 году. Для нее не было секретом, что Ральф, уязвленный ее холодностью, начал флиртовать с Квартиранткой по имени Луиза. Это продолжалось уже несколько недель. Луиза, крайне глупая девица, изливала на Ральфа слепое восхищение, которое было бальзамом для его раненой гордости. Поппи понимала, что стоит перед выбором: либо продолжать наказывать Ральфа дальше, фактически толкая его в объятия Луизы и тех, кто за ней последует, и таким образом развалить собственный брак, либо попытаться вернуть его и показать, что, несмотря ни на что, она все еще его любит. Она подумала о своих детях и вспомнила человека, строившего на берегу замок из песка: хрупкое сооружение, от красоты которого хотелось плакать. Поппи высморкалась, вытерла слезы и направилась к вокзалу.
Дома она показала Ральфу письмо Жени. Он ничего не сказал, лишь долго стоял у окна, повернувшись к Поппи спиной. Но она видела, что листок бумаги дрожит в его пальцах, поэтому подошла, положила руки на его поникшие плечи и поцеловала в шею. Вдруг она заметила, что он располнел и серебра у него в волосах теперь больше, чем золота. И хотя Поппи была на тринадцать лет моложе Ральфа, в этот момент она почувствовала себя намного старше. Они долго стояли, держа друг друга в объятиях, а потом легли в постель и занялись любовью.
Однако некоторые перемены были уже необратимы. Когда Ральф показал Поппи клочок бумаги, испещренный цифрами, и сказал: «Через шесть месяцев у нас будет достаточно денег на шхуну. Коврики хорошо расходятся, здесь люди готовы платить за них в десять раз больше, чем они стоят в Африке», — она улыбнулась, но промолчала, помня, что ни одна из его предыдущих авантюр не длилась больше года. Впервые в жизни Поппи открыла в банке счет на свое имя и положила на него проценты со своего годового дохода вместо того, чтобы отдать эти деньги Ральфу. Квартира, в которой они жили, была тесной и убогой. Поппи чуяла приближение тяжелых времен.
И еще она начала скучать по унылому английскому лету, по живым изгородям, посеревшим от инея, по бледному утреннему солнцу, поблескивающему сквозь голые дубы и буки. Потеряв сына, она утратила способность разделять веру Ральфа в розовое будущее. Она видела впереди только ловушки и опасности, подстерегающие их на жизненном пути, и подумала, что лишь сейчас, в тридцать восемь лет, она, наконец, начала взрослеть.
Было лето 1937 года. Прошла первая неделя августа, а Гай так и не появился в Ла-Руйи. Тогда Фейт повадилась исследовать обширный чердак замка, где, если не считать мух, она была совсем одна и откуда сквозь маленькие запыленные окошки была видна тропинка, ведущая от шоссе через лес к замку.
Чердак был полон сокровищ. Уродливые абажуры, до невозможности скучные, покрытые плесенью книги, целый сундук ржавых шпаг. И множество сундуков с одеждой. Фейт открывала их бережно, с почтением. Папиросная бумага шуршала, как крылья бабочек. Поблескивали пуговицы, мерцали ленты. Имена, вышитые на ярлычках — Poiret,[8] Vionnet,[9] Doucet,[10] — звучали словно стихи. В тусклом свете она меняла свое поношенное хлопчатобумажное платье на переливающийся, как паутина, шифон и прохладные водопады шелка. В зеркале с золоченой рамой она изучала свое отражение. За минувший год Фейт изменилась. Она выросла. Скулы придали форму ее лицу; благодаря недавно оформившимся груди и бедрам платья сидели как надо.
Кроме того, взросление обнажило ее сердце. Фейт всегда с радостью ожидала приезда в Ла-Руйи Гая Невилла, но этим летом он не спешил сюда, и она начала нервничать. Боясь насмешек, она ни с кем не делилась своими переживаниями. Хотя Гая ждали все, хотя Поппи цокала языком, поглядывая на календарь, а Ральф и Джейк шумно спорили, Фейт не находила в себе сил высказать опасения, которые сжимали ей сердце: Гай больше не приедет в Ла-Руйи. Он их забыл. Он нашел себе занятие поинтереснее.
9
Вионне (Vionnet) Мадлен — известный французский модельер 30-х гг., создательница «великого белого» XX века, придумавшая крой по косой.