Выбрать главу

Что ж, складно. Основателями клана были офицеры из числа миллионерских телохранителей. От них — любовь к униформе, побрякушкам, армейским трескуче-бессмысленным обрядам… Постепенно возникает образ злосчастной, самоистребившейся колонии. Вот только бы еще проследить одну, кажется, очень важную линию, о которой они старательно умалчивают…

Отец-Вдохновитель снова разлил вино. Вежливо ответив на пожелание здоровья и выпив, Лобанов сказал:

— Там, в развалинах, я встретил женщину. Она, конечно, не член вашего клана, но не намерена кончать жизнь в Улье, хотя нищая и больная. И, как я понял, таких бродяг немало…

Губы Ласперо презрительно скривились. Магриби шумно вздохнул:

— Заблудшие овцы…

— Нет! — резко проговорил Вотан, вскидывая прямую, как дощечка, ладонь и наклоняясь к свету. — Об отщепенцах ни слова, пока досточтимый гость не увидит наших теплиц и мастерских. Господин Лобанов может сделать собственные выводы…

…Теплицы, мастерские… Не там ли след Уве? Необходимость взвешивать каждое слово, вести хитрую и напряженную игру тяготила невыносимо. Валентин пытался улавливать правду в тончайшей мимике лиц, в движениях каждого пальца…

— Вам не мешает Ваша защитная оболочка? — наивно спросил Магриби.

XII

Поэт неторопливо раскрыл свой брезентовый мешок, вывалил из него груду тряпья, исписанных клочков разноцветной бумаги и, наконец, совершенно неповрежденную коробку наркотических папирос.

— Вот это ты молодец! — воскликнула Урсула обрадованно. — Да за это я тебе и хлебца дам…

Они нашли приют в развалинах одного из крайних особняков Асгарда. Наименее поврежденной комнатой в доме оказалась ванная. Бродяги развели костер из обломков мебели и сидели друг против друга на розовом плиточном полу. Опорой для них служили великолепные, синие с белыми розами, стенные изразцы. От огромной проржавевшей ванны, полной снега, тянуло холодом, как из морозильника.

— Какой черт тебя сюда принес! — сказала Урсула после долгой, полной наслаждения затяжки. — Тебе что, на Юге плохо было? Чудак…

— Хорошо было, — закивал и заморгал поэт. Говор у него был невнятный, шамкающий — от зубов остались одни корешки. — Я ведь до самого океана дошел, до Южного Рога. А там вечное лето, и леса большие, и рыба всякая водится… Писал вволю. Хочешь, прочту кое-что?

— Так зачем же ушел? — с ноткой истерического нетерпения спросила художница. — Почему ты здесь?

— А прогнали.

Седой, косматый и краснолицый, точно громадная обезьяна, поэт сидел в лоскутной своей шубе из мешковины и меха и сосал подаренную Урсулой горбушку.

— Кто?

— Они. Из Вольной Деревни.

Урсула дернулась, будто ее тряхнуло электрическим зарядом, и застыла с разинутым ртом, не заметив, как упал в снеговую кашу драгоценный окурок.

Поэт засмеялся длинным дребезжащим смехом:

— Не думай, девка, живых там нет. Порушено все и везде, наверное, атомной бомбой. И пусто, ни души. Но это днем. А ночью…

Поэт затряс лысеющей, в розовых лишаях, головой и тряс ею так же долго, как недавно смеялся.

— Что ночью? — цепенея, спросила Урсула.

— Оживают, наверное. Я из дома пустого, где ночевал, такие огни видел — столичный город, да и только! Рестораны полны, музыка, танцы. Машины ездят, автобусы… И возле моря всю ночь шаги, разговоры, смех. То влюбленные, а то, скажем, дети…

— Приснилось тебе! Болотную лихорадку подцепил! — резко сказала Урсула. — И вообще врешь, не видел ты Вольной Деревни. Тут был один недавно… Оттуда. Жив-живехонек. Друга пропавшего ищет. Панцирь на нем невидимый. Его крабы на вертолете увезли, он сам к ним напросился… Богатырь, красивый, не то, что мы с тобой!

Поэт заревел, будто раненый, и плюнул прямо в собеседницу. Промахнувшись, вскочил на худые, колесом изогнутые ножонки. Голова его дрожала от гнева. Схватив папиросы и кинув их в мешок с тряпьем, он тыкал пальцем в лицо Урсулы:

— Опаскудился я, с тобой сидя! Дура! Не понимаешь, кто здесь зимой-то ходит, души уловляя?! Красивый… Панцирь невидимый… Кому поверила?! Будь ты проклята…

Он засеменил было к выходу, однако Урсула, вскочив, одним прыжком преградила ему выход:

— Стой! Говори чистую правду. Был ты в Вольной Деревне? Мертвая она?

— Да, — горестно вздохнул поэт, и Урсула опустила руки, готовые схватить, терзать… — Смотри, если не веришь.