— Чего придираешься? — сказал я. Я просто так сказал, чтоб он не подумал, что мне хочется убежать. Жалко, Медведев и Иванова спали, а то бы мы втроём сами обратили Вальку-Ведро в бегство. Как бы это разбудить Иванову и Медведева, чтобы пришли на помощь?
— Зачем по моему лугу ходишь? — задирался Ведро.
— Твой? Он не твой… — ответил я. А сам думал: «Как бы разбудить друзей на плоту?» Плот-то от кустов не было видно, потому что берег был высокий и крутой; чтоб увидеть ворота от Димкиного дома, нужно было подойти к самому краю берега.
— Луг колхозный, — значит, мой, — продолжал наседать Валька.
— Подумаешь… Колхоз ничей.
— Как ничей?
— Да так. Ничей, и всё! Всех! Вот как.
Валька подумал, поправил кепку на голове.
«Эх, как бы разбудить Иванову и Медведева?» — думал я.
— Я могу сено брать с этого луга, а ты не можешь, — сказал он.
— Разве ты себе сено берёшь? Воруешь?
— Нет, я не себе беру, для телят. Моя маманя телятница. Я ей пособляю, сено везу. В телятник везу сено.
— Подумаешь, мы тоже ходили помогать в «Радость». Свёклу пололи. Целый день.
— Вы помогали? — Валька сплюнул и презрительно засмеялся. — Хочешь, поехали к стогу, посмотрим, кто сильнее, кто больше вилами сена поднимет — ты или я?
— Хвастун ты! — сказал я.
— Я хвастун?
— Ты хвастун! — повторил я. Зря я так сказал! Может быть, он бы и не стал драться, если бы его не обидели. Теперь, кончено… Он толкнул меня, я толкнул его. Слегка. Он толкнул посильнее. И тут я запел. От волнения наверное:
Я громко запел, чтоб Ромка и Зойка услышали и проснулись. От моего пения кто хочешь проснётся… Никогда в жизни я так громко не пел, как на берегу Усманки. Я орал во всю глотку. Песня была длинная, печальная:
Я кричал, как целый детский хор, я орал и басом, и тоненько, и ещё не знаю как… Валька слушал, вздыхал, потом он снял почему-то шапку. Когда я выдохся, он сказал:
— Здорово душевная песня! Здорово исполняешь! Научи… Научишь? Хорошая песня!
— Правда понравилось? — оторопел я: человеку понравилось, как я пою. Такого ещё никогда не было.
— Душевно, — замотал головой Ведерников, до того ему понравилось моё пение.
— Хочешь, я тебе тоже спою одну? — предложил он вдруг. — Я тоже знаю одну, слова, правда, немножко забыл. Про раненую лошадь. Слышал такую?
— Не знаю про раненую лошадь.
— Так слушай!
Он отставил ногу, закрыл глаза, кепку прижал к животу и запел:
— Бежала лошадь, пули свистели. Та-та-та… (слов я тут немножко не знаю) казак стрелял… та-та-та…
Мне понравилось, как он пел. Конечно, не как артист, но тоже ничего, вроде меня, с душой. Жалко, Валька не допел до конца, потому что живая лошадь захрипела, вскинула голову и заржала…
— Тпру! — закричал Валька. Он схватил вожжи, лошадь сразу успокоилась. — Не понимает музыки. Тебе понравилось?
— Слова хорошие! — похвалил я.
— Да? — Валька покраснел. Он тоже обрадовался, что я его похвалил, может быть, его тоже впервые похвалили за пение.
— Давай дружить? — сказал он.
Мы пожали друг другу руки.
— Давай споём вместе?
— Про что? Про лошадь ты не знаешь, про лебедя я не знаю…
— Какую знаем. На пару споём.
— Про Валентину знаешь?
— Знаю! Давай!
— Постой, вожжи возьму покрепче, а то лошадь боится, когда шумят, — сказал Валька.
Он намотал на руку вожжи, мы набрали в грудь воздуха и запели… Как мы запели! Как хорошо было петь вдвоём рано утром, когда тебе никто не мешает.
— Валентина да Валентина…
Мы приплясывали, до того было весело петь песню про космонавта Валентину Терешкову.
«Эх, — думал я, — вот бы разыскать ещё певцов человек десять! Мы бы хор организовали. Мы б по радио выступили, может быть, даже и по телевизору… Представляете, как бы мы целый вечер пели по телевизору?»
Но допеть до конца нам не дали — прибежали Ромка и Зойка. Проснулись, наконец! Когда я хотел, чтобы они не спали, они спали, теперь их никто не звал, так они сами прибежали.
— Коля, не бойся! Коля, не отступай! Коля, дай ему, Ведерке вредному! — закричала грозно Иванова.